Шрифт:
Закладка:
А раз утром он проснулся слишком рано и обратил внимание на свои руки и ноги. Все в порядке, но только все начало как будто сохнуть. Словно полоса под солнцем, которую забыли сжать. Ему показалось, что и в горле пересохло. И глаза какие-то выжженные — пальцем притронешься — колется, как высохший, скошенный луг.
Такой одинокой показалась ему постель, и он сам на ней такой заброшенный. А ведь вот когда он книги переплетал, то бывали минуты веселые, бывало, и женские руки тонкие прохаживались по его волосам. И он касался женщин, и от женщин пробуждалась в нем большая, смелая сила. Давненько это было. Даже трудно вспомнить, какие это были женщины. А может быть, он и помнил, да теперь вот уже несколько дней стоит перед ним неотступно, заслоняя все, черная, плечистая Кира. У нее смуглое лицо, развалистые, добрые бедра, волосы такие черные, что когда смотришь на них, то кажется, что ты плотно закрыл глаза. Так плотно, что осталась в зрачках только провальная чернота. Кира неотступно стояла перед ним и дразнила добротой своей и мягкой ленью…
И вдруг без всякого раздумья, одевшись, оставив дома все бумаги, он отправился большими верными шагами к домику Домны.
Утро было хоть сентябрьское, но теплое и веселое.
«Сезон на переплетные работы», — подумал почему-то зам.
Артистка Кира еще спала, когда постучался к Домне заместитель. Он объяснил широколицей тетке, что по делу о старике он должен срочно переговорить с Кирой.
Домна, перепуганная со времени ареста старика, готова была всегда исполнить все. Отправилась будить. Зам подтянул потуже галстук, вязанный в полоску, пестрый. Пощупал рукой щеку, выругался, что не побрился.
Домна долго, ох как долго, оставалась у Киры. Так казалось заму.
Наконец Кира и Домна вышли. У Киры было свежее лицо, как цветок после утренней росы. Она предложила заму «откушать» с ними чая.
От этого предложения зам впал в зеленую тоску и черное озлобление.
— Я пришел по делу, а не чаи распивать. Я должен говорить с вами официально, секретно и срочно. Тетушка Домна, — обратился он к старухе, — не будете ли вы великодушны куда-нибудь сбегать? Дело серьезное.
Таким сухим, металлическим голосом говорил это все зам и так много пережила в последнее время Домна, что она с проворством молодости скатилась вниз с невысокой лестницы своего домишки.
Кира же на всю эту сцену смотрела без малейшего страха, скорее — с любопытством.
Едва донеслось со скрипучей лестницы последнее топотание уходящей Домны, как зам ловко, акробатически, напряженно, как тигр, подошел к Кире, обнял руками по возможности всю и стал искать ее влажные и красные от сна губы своими сухими от бессонницы. Она казалась ему в этот миг единственным смыслом жизни.
Кира как-то бессмысленно, бессловесно и неопределенно отбивалась, дразнила еще больше своим дыханием. И вдруг, вырвавшись от него, с несвойственной ей поспешностью скользнула в свою комнату, и зам услышал, как дверь защелкнулась на задвижку.
Держась за ручку двери, он ей сказал спокойно:
— Одна минута вам на размышление, и я начинаю ломать.
— Не делайте этого. Я сейчас вас приглашу сюда, мне только необходимо кое-что сделать…
Голос ее был обыкновенный, грудной и спокойный. Зам покорился ему. Сел на табуретку, оперся локтями на колени, голову зажал в ладоши. Ладошами слышал, как в висках бьются жилы.
Промелькнули какие-то минуты. Он услышал шорох по полу. Думал, мышь. Осмотрелся: из-под двери Киры просовывалась белая бумажка. Он поднял ее. И прочел:
«Прекрасный товарищ! Мне так жалко тебя и других, как ты. Хочешь правду знать: что же мне делать, если тот, который погиб, исчерпал, испил всю мою любовь до дна и с ней ушел от нас. Мне не хочется ничего теперь. И в любви я неинтересная. Ответь, если хочешь, также запиской и не ломай дверь».
Зам подумал про себя, что он одурачен. От этого и дверь ломать не стал. Хотел было уйти. Но еще раз прочел записку, она показалась ему искренней. «Отвечу», — подумал. Достал ручку-самописку — подарок Обрывова, — завинчивал, вывинчивал перо тысячу раз — перо не писало. Нет чернил. Карандаша тоже не оказалось. Он постучал в дверь.
— Если вы будете ломать дверь…
— Да нет, я хочу вам ответить, да у меня чернил нет в ручке, откройте, у вас карандаш, может быть, есть?
— Извольте.
Кира открыла дверь.
По-прежнему прекрасная стояла она перед ним, только у левого виска в волосах была всунута живая, слегка увядшая красная роза.
— И вам не стыдно?
— Нет, потому что я написала вам правду.
Зам хотел произнести какие-то слова, но не находил подходящих. То, с чем он пришел сюда, — оборвалось безвозвратно. То, что он нашел теперь в ней, чем она его поразила, — наполнило всего его теплом необыкновенным. И грустью.
— Кира, мне можно будет заходить к вам, когда я захочу?
— Пожалуйста, всегда.
У нее навернулись слезы. Взяла его за обе руки.
— Я так вас понимаю. И так мне жалко и вас и себя.
Они говорили долго и спокойно. Зам дрожал внутренней дрожью, как иззябший путник у теплого огонька, а в общем ему было легко, как никогда раньше и не бывало. Что-то растопилось в самой глубине его, и он стал внезапно для себя откровенен.
— Когда я был переплетчиком в типографии, я все знал, что к чему. А сейчас словно в шахматы играю, все время приходится следить за ходами. Мне не совсем понятно, к чему наступает день и ночь. Мужик, например, утром встает, потому что солнышко встает и надо на полосу выходить, пахать, царапать лик земли, чтобы изошел хлебом, как кровью. Слесарь встает — ну, скажем, замки делать. Бондарь — обручи набивать. Химик-ученый — какой-нибудь газ разрабатывать. А я, я, заместитель начальника управления, к чему? Способствовать им всем, общественный аппарат для них для всех создавать. Верно. А все-таки, должно быть, ни мужику, ни слесарю, ни бондарю, ни химику даже не вгважживалась такая мысль, как мне. Они руками щупают жизнь. И знаете, Кира, вот этакие мысли во мне с тех пор, как вас увидел.
Помолчали.
— А Обрывову вашему все-таки достанется.
— Не делайте против него ничего. Он не виноват. Он, собственно, вот так же, как и вы, хотел меня любить. И любил, наверно, крепко. А я другого. Он видел, как этого