Шрифт:
Закладка:
— Ну зачем вы меня мучаете? Ведь я все равно умру…
Может, он говорил не это, а совсем другое, или и это и другое, или вообще ничего не говорил (хотя в этой фразе есть какая — то пастернаковская интонационная подлинность — я ее почти слышу). Время еще не выбрало из всех действительных или апокрифических версий свою «морошку», которая завтра станет легендарной. Миф еще не сгустился.
Серой лентой змеится дорога, то в гору, то под гору. Вот налево от нее отделяется, уходя в густой и темный лес, другое шоссе, ведущее прямо к бывшей даче Сталина. Прошло семь с лишним лет после его смерти, но все тут еще кажется полным мрачных тайн, хотя на даче уже давно разместился какой — то детский дом отдыха, и, проезжая мимо этой зловещей развилки, москвичи вспоминают былую суровую дорожную охрану, дежурных мотоциклистов и милиционеров, которые вовсе не милиционеры. Но это все — уже прошлое. Мы проносимся мимо него со скоростью 80 километров в час. Машина летит дальше, мимо зеленых подмосковных рощ и цветущих садов. Летний день прекрасен. Вот один поворот, вот другой, едем по дачному поселку, вот пруд и мост, окаймленный низкими черными с белыми полосками столбиками, и раскидистые ветлы (три года назад я встретил здесь гуляющего БЛ.), вот остатки парка с липами и лиственницами…
На предпоследнем повороте посредине улицы стоит милиционер. Это неспроста. Никогда ничего подобного тут не было. Он останавливает машину и строго спрашивает: куда мы едем? Хозяин машины на всякий случай, чтобы не афишировать цели поездки, называет одну из дач, соседних с дачей Пастернака. Разгадав уловку и ничуть не удивившись, милиционер невозмутимо говорит, что если мы приехали на похороны, то машину нужно оставить здесь. Справа вдоль улицы уже стоит десятка полтора — два машин. Оставляем свою. Кто — то из спутников заметил, что у милиционера погоны майора. Другой увидел среди стоящих машин несколько посольских. Не знаю, я уже ничего не замечал. Сворачиваем на улицу Павленко. Вторая или третья от угла — дача Пастернака. Входим в распахнутые настежь ворота. В саду уже порядочно народу. Мелькают знакомые лица. Из раскрытых окон дома слышны звуки фортепьяно. В саду полным цветом цветет белая и лиловая сирень. В розовато — белом одеянии стоят тоненькие яблони.
Проходим в комнаты к телу Б Л. Он лежит в черном костюме и белой манишке, лоб полузасыпан цветами. Желто-бледное, очень исхудалое, красивое лицо.
К стене рядом и к подножию гроба прислонено три больших венка. Ленты скомканы, но можно прочесть отдельные слова: «..другу… поэту…» Потом мне сказали, что это от В. В.Иванова, от КИ. Чуковского и третий — поменьше — от нашего родного Литфонда.
В соседней комнате громко звучит фортепьяно. Сменяя друг друга, непрерывно играют М. В.Юдина, Святослав Рихтер и Андрей Волконский.
Медленно идем мимо гроба, не сводя глаз с прекрасного лица.
Впервые не удивляюсь его моложавости, но это и не лицо старика. Я мало видел его поседевшим и не успел привыкнуть к седине, так контрастировавшей с его молодым лицом. Хорошо помню самые первые серебряные ниточки в этих волосах, еще почти незаметные и так его красившие.
Уже в дверях замедляю шаги и оборачиваюсь.
Проходим через сени и выходим из дома с противоположной стороны.
Сад постепенно наполняется народом, хотя до назначенного времени выноса еще два с лишним часа. Вижу КГ. Паустовского, Льва Славина, ВАКаверина, старика И. С.Соксшова- Микитова… Все стоят кучками и тихо разговаривают. Кто — то шутит, и это не шокирует. В общем настроении нет ни подавленности, ни скорби, а скорее, даже что — то прекрасно — праздничное, какая — то приподнятость и торжественность. Буйный цвет сада, высокое июньское небо…
В распахнутые ворота непрерывно входят все новые и новые люди. Хорошо знакомые писательские лица, музыканты, художники. И молодежь, много молодежи.
В саду уже порядочно и иностранных корреспондентов, фоторепортеров и кинооператоров. Они — спокойные, деловитые, большей частью рослые малые в серых и черных костюмах с галстуками — бабочками, многие с очкастыми переводчиками — хладнокровно и умело, без лишней суеты делают свое дело. Мне показывают известного Г. Шапиро[156], представляющего в Москве самое крупное американское агентство. Он выделяется небрежностью костюма, маленький, толстый.
Все они щелкают фотоаппаратами, особенно часто снимают Паустовского.
Я пожалел, что не взял свой «Зенит».
Почти все приходят с цветами. В комнатах уже горы цветов.
Меня тихо окликают. Потный, с облупившимся носом, с плащом через руку и книгами под мышкой, передо мной стоит Ш. Это мой товарищ по лагерю. Он живет после реабилитации в маленьком белорусском городке и учится на заочном отделении в Библиотечном институте. Приехал на экзаменационную сессию, пришел утром в институт, узнал от студентов про похороны Пастернака, бросил все и, как был — с тетрадями и книгами, — отправился на Киевский вокзал. По его словам, у кассы пригородных поездов висит написанное от руки большое объявление о похоронах с указанием, куда ехать и как найти дачу. Вспоминаю, что Ш. писал в лагере стихи и как — то читал мне шепотом в спящем бараке. Его освободили через год после меня, и это наша первая встреча с 1954 года.
И еще одна случайная встреча — и тоже с бывшим «коллегой» по заключению. Это блестящий молодой ученый- филолог, исследователь восточного сказочного эпоса Мелетинский. Он уже успел после лагеря выпустить солидную книгу, а там, за колючей проволокой, был незаметным статистиком санчасти.
Впрочем, так ли случайны эти встречи здесь сегодня? Ведь мы помним эти строки: «Душа моя — печальница о всех в кругу моем…»
Я уже рассказывал, как горячо расцеловал меня БЛ., встретив впервые после освобождения. Иногда мне хотелось написать ему оттуда, но я опасался его скомпрометировать. Другие писали, и он отвечал, и даже незнакомым. Его письма есть у находившихся в заключении поэтов В. Шаламова и К. Богатырева[157]. Об этом можно не говорить много — достаточно перечесть стихотворение «Душа».
А народ прибывает. Невозможно перебрать всех близко и отдаленно знакомых, известных в лицо и понаслышке, толпящихся в саду вокруг дома. Называю только первых попавшихся по случайной прихоти памяти, пропуская многих других не по умыслу, а по невозможности перечислить. Вот Борис Ливанов, репетировавший в Художественном