Шрифт:
Закладка:
Много времени это не занимает. Решение суда звучит так: полностью оправдать по всем пунктам обвинения. У меня в ушах начинает стучать кровь, мне даже кажется, что я сейчас потеряю сознание. Но я беру себя в руки. Смотрю на Лайлу, Юнни, Эудуна, на Анне-Грете, на родителей Калле, на Бённу, на ребят из клуба.
И тут на скамьях вокруг нас происходит что-то неладное. Я оборачиваюсь и вижу гладкую рожу Оддвара Рюда, вижу его дружка, сидящего рядом. Что же они такое делают? Возникло это где-то сзади, робко, но постепенно приближается. Какой-то звук, только вот какой именно? Я жду, что сейчас судья стукнет молотком, которым он стучал, когда раньше на скамьях поднимался шум, но теперь он почему-то не стучит. Что же это все-таки за звук? Смахивает на зуммер, ровное жужжание растет, ползет и набирает силу, превращаясь в гул. Сперва мне кажется, что это гудит мотор вентиляционной установки, центральное отопление или что-нибудь в этом роде, но мотор тут ни при чем, гул доносится со скамей, из осторожного, смущенного, робкого он становится гордым, громким и всепобеждающим.
Что же это такое? Я ничего не соображаю, все произошло быстрее, чем я рассчитывал, мне, например, казалось, что суд будет биться в душевных муках часа три, а он вернулся через десять минут, вынеся оправдание. Оправдан подчистую, по всем пунктам. Да это же чушь какая-то. Анкер Кристофферсен просидел в предварилке всего неделю и был освобожден на испытательный срок. Что же значит этот оправдательный приговор? Да только то, что жизнь Калле оценили в неделю предварилки, — вот что это значит. Теперь небось Кристофферсен снова вернется на службу? Не знаю, но все может быть. Голова у меня совсем не варит, я снова оборачиваюсь, чтобы посмотреть, откуда все-таки идет этот звук, и передо мной мелькают бледные, худые, морщинистые лица отца и мачехи Калле, я отвожу взгляд, я просто не смею смотреть им в глаза, и, когда я отвожу взгляд, мне все становится ясно, потому что я вдруг вижу Оддвара Рюда.
Что делает Оддвар Рюд? Оддвар Рюд аплодирует. Что делает толстомордый легаш слева от Оддвара Рюда? Толстомордый легаш тоже аплодирует. Что же, они только вдвоем аплодируют? Нет, не вдвоем. С доброй половины скамеек раздаются аплодисменты. Гады аплодируют. Все до одного аплодируют. И это уже не осторожные, робкие хлопки. А громкие, гордые, самодовольные аплодисменты. Они аплодируют, словно иначе и быть не могло.
Анне-Грете встает и смотрит на них. Маленькая, застенчивая Анне-Грете! В глазах у нее слезы, она говорит:
— Как вам не стыдно!
Аплодисменты сбиваются. Не дрогнув, Анне-Грете повторяет свои слова, теперь она только что не кричит, Эудун тоже поднимается и встает рядом с ней. И я поднимаюсь, и все остальные ребята тоже. Последними поднимаются родители Калле. Лица у них как полотно, они в растерянности, они оглядываются по сторонам, смотрят на членов суда, на полицейских, на судью. Но все-таки встают рядом с нами.
— Как вам не стыдно! — повторяет Анне-Грете.
Больше она ничего не в силах сказать. И мы все — тоже. Мы начинаем выходить из зала. Аплодисменты становятся все неуверенней и в конце концов смолкают. Бённа — он идет последним — берется за ручку высокой, тяжелой двери и, выходя, со всей силы хлопает ею.
Родители Калле вздрагивают, они смущены и растеряны, но все-таки остаются с нами.
Мы спускаемся по лестнице, шаги наши грохочут на весь огромный, похожий на Синг-Синг вестибюль. Вот сейчас, думаю я, самое время крикнуть, или запеть, или выкинуть еще что-нибудь, но мы не делаем ни того, ни другого. Молча скатываемся по лестнице и выходим на бледное, холодное январское солнце, обведенное яркой белой каймой, выходим к людям, спешащим по своим делам, поглощенным своей работой или своими огорчениями, к людям с замкнутыми, холодными, неприступными лицами, типичными для жителей Осло. Осло, Осло, город мой, что с тобой стало? Если б ты знал, как люди мечтают о тебе! Но сердце твое не больше булавочной головки, сперва ты огреешь несчастного по голове чем-нибудь тяжелым, а потом поворачиваешься к нему спиной.
По пути к Броду мы постепенно разделяемся. Почти все молчат. Папаша и мачеха Калле, прощаясь, пожимаот нам руки. Уно и Юнни заводят свои мотоциклы и уезжают. Ребята из клуба и из нашего старого класса останавливаются поговорить с компанией молодежи, толпящейся перед магазином. Мы им рассказываем, откуда идем. Они глядят на нас и понимающе кивают, кое-кто ругается, другие просто кивают.
— Вечная история, — обращается ко мне длинноволосый парень в афганской дубленке, лицо у него в угрях, глаза воспалены. — Легавые всегда правы.
— А что было с нашим Фредди, — говорит очкастый малый, попыхивая трубкой. — На прошлой неделе Фредди попал в участок, и его там избили, а потом отправили в больницу немного подштопать. И врач сказал им: «Если из вашего участка к нам попадет еще хоть один человек, подам на вас жалобу. На этой неделе от вас к нам поступает уже третий».
— Ну и как, подал он на них жалобу? — спрашивает Эудун.
— На них подашь, держи карман шире! — отвечает тот, что с трубкой. Я знаю одну девчонку, двое легавых взяли ее к себе в машину в Маридалене, обещали довезти до дому, а по дороге отмели у нее все до гроша и высадили машины, пришлось ей топать домой пешком. Думаешь, она может на них пожаловаться? Знаешь, что бывает, если человек жалуется?
— Вот гады! — говорит Бённа.
— Сволочи, — говорит Анне-Грете.
— Свиньи, — говорит парень в дубленке.
— В Штатах их так и зовут. Pigs. Другого имени они не заслуживают.
Три раза я видел вблизи глаза Анкера Юла Кристофферсена. Неприятное это зрелище, можешь мне поверить. Не знаю, о чем он тогда думал, да и не хочу знать.
Первый раз — в ту апрельскую ночь на Бюгдё, когда вылез из своей машины и шел к нам.
Второй раз — в суде, где я давал показания против него.
И