Шрифт:
Закладка:
— Только посмей подойти ко мне, крыса! Только подойди! Узнаешь, чем пахнет мой башмак!
В подполе было совершенно темно, никто не знал, где я, западня была закрыта, и я вспомнил, как читал в одном комиксе или в сказке о заживо погребенном человеке. Так, пугая крыс, я простоял там верных пять минут, и, когда истекла четвертая минута, страх перед темнотой был побежден. Я вылез из подпола и пошел в хлев к мамаше и бабушке и с того дня больше уже не боялся спускаться в подпол. Корова раскачивалась всем телом и мычала, ноги ее судорожно упирались в дощатый пол стойла, мамаша и бабушка держали теленка за ноги, корова тянула в другую сторону, и казалось, что добром это не кончится.
— Ну, ну, еще немножко, — говорила бабушка.
— Давай, кормилица, давай!
— Ну-ка, давай!
Я размазывал по лицу слезы и сопли и сам не знал, отчего плачу: из-за коровы ли, мычавшей от боли, из-за теленка, родившегося слепым, мокрым и слизким, но все-таки живым, из-за побежденного страха перед темнотой или из-за всего вместе, а ослепительное летнее солнце освещало весь хлев с его сладковато-пряным, острым запахом навоза, и в солнечных лучах клубилась сенная пыль.
Когда я мысленно дохожу до этой картины, дверь зала № 20 открывается и кто-то кричит:
— Рейнерт Нильсен!
— Здесь! — отвечаю я и уже стою перед судом. Я вынимаю платок и сморкаюсь. Но мысленно я еще там, в Кьёпсвике, в хлеву у бабушкиной единственной коровы, со своим побежденным страхом перед темнотой, который потом возвратился ко мне, но уже не таким, как прежде, от щекочущей сенной пыли я сморкаюсь в платок и поднимаю глаза на судью. И скорей чувствую, чем вижу, что зал набит битком и люди стоят даже вдоль стен, и, когда я прячу платок, там становится тихо, как в могиле.
Судья спрашивает у меня фамилию и адрес. Прокашлявшись, я отвечаю ему.
— Говори громче! — велит он и потом объясняет, что свидетель рискует получить столько-то лет тюрьмы, если даст ложные показания, и всякое такое.
— Можешь ли ты рассказать суду своими словами о том, что произошло в ночь на понедельник двадцать пятого апреля тысяча девятьсот семьдесят пятого года?
Очки у него висят на самом кончике носа. Он глядит на меня поверх очков, на нем черная мантия, и у меня против воли снова начинает щекотать в носу. На сей раз я чихаю и опять лезу за платком. Судья строго глядит на меня, и я слышу движение и шум на скамьях, где сидит публика.
— Прошу соблюдать тишину! — говорит он, и рожа у него краснеет. — Хочешь выпить воды? — спрашивает он уже спокойнее.
Я киваю, лоб у меня покрыт капельками пота, служащий суда приносит мне воды, я выпиваю ее и вытираю лицо тыльной стороной ладони.
И начинаю рассказывать. Я рассказываю все, что уже рассказал тебе раньше: о погоне, о заграждениях и о том, что мы боялись остановиться, ведь нас уже не раз метелили в полиции за один только дерзкий язык и всякое такое, что мы решили, что те избиения окажутся, наверно, пустяком по сравнению с тем, что ждет нас теперь, если мы сдадимся. Я рассказываю со всеми подробностями, как мы дунули из машины в разные стороны, как я видел, что Анкер Кристофферсен бросился за Калле с пистолетом в руке и как на меня в кустах напала собака. И о том, что Калле был еще жив, когда мы с Рюдом подошли к нему, и что Кристофферсена возле него не было, и как Калле умер.
Наконец наступает очередь прокурора и защитника задавать мне вопросы. Прокурор спрашивает, не было ли в нашем поведении на пляже Бюгдё чего-нибудь такого, что позволило бы полицейскому сделать вывод, будто мы вооружены.
— Нет, мы просто дунули со всех ног, и все, — отвечаю я. — Мы только и думали, как бы смыться.
Защитник Кристофферсена каверзными вопросами пытается сбить меня с толку и заставить противоречить самому себе, но не думаю, что ему это удастся, хотя он из кожи вон лезет, чтобы запутать меня. В конце концов я завожусь и начинаю орать, тогда вмешивается судья: дескать, в суде таким тоном не разговаривают. Защитник благодарит судью и сообщает, что больше у него вопросов нет, а сам роется в своих бумажках и, наверно, думает, что вот он какой хитрый и как ловко вывел меня из равновесия.
Следующим дает показания один из следователей, которые осматривали место преступления.
— Можно ли считать, что этот выстрел был дан только для предупреждения? — спрашивает судья.
— Мы установили траекторию полета пули, — отвечает следователь. — Пуля шла целенаправленно, в листьях обнаружено четыре отверстия от нее, и расположение этих отверстий не оставляет никаких сомнений относительно того, под каким углом был сделан выстрел. Можно ли квалифицировать такой выстрел исключительно как предупредительный, решать не нам. Это дело суда.
Потом наступает очередь защитника вызывать своих свидетелей. Ишь, сколько он выставил дружков Кристофферсена, которые так и рвутся сказать о нем что-нибудь хорошее.
— Спокойный человек, никогда не теряет самообладания, — говорят они.
— Надежный полицейский и хороший товарищ.
— Трудно считать это чем-то, кроме несчастного случая.
Пока они так говорят, я пытаюсь представить себе лицо Калле, я закрываю глаза и говорю примерно так: «Ну, Калле, правильно я рассказал про то, что с нами случилось, или нет?» И он кивает мне, весело прищуривает один глаз, широко раскрывает другой и говорит: «Порядок, Рейнерт, ты сказал чистую правду, постарался на совесть, только вот неизвестно, поможет ли это».
В