Шрифт:
Закладка:
После тюрьмы невозможно любить людей. Шаламов был прав, когда писал о «чрезвычайной хрупкости человеческой культуры, цивилизации» и о том, что человек мог превратиться в зверя за три недели. И не потому, что в тюрьме видишь, на какие зверства способны люди. Самое страшное — когда понимаешь, на что способен в страдании сам. Неожиданно во дворике появилась еще одна фигура — незнакомая женщина в белом халате поверх формы МВД. По ходу Егорыч толкнул меня локтем в бок:
— Это Одуванчик.
Ласковое прозвище женщине не шло, хотя происхождение его было очевидным: ее голова, кудрявая и насквозь выбеленная перекисью, действительно, напоминала головку перезрелого цветка.
В СПБ Одуванчик уже давно не работала, она служила врачом в СИЗО. Во дворике она появилась по каким-то своим делам, которые обсуждала с тюремным прапорщиком. И все же цепким взглядом профессионально окинула «контингент». Я же пристально вглядывался в нее — и ничего особенного не видел. Женщина была совершенно никакой, таких можно было встретить в любой очереди и на любой автобусной остановке. Круглое лицо, нелепая советская прическа, пухлая фигура, неуклюжая походка. Выделялась она разве что высокомерным видом, свойственным вахтершам и продавщицам пивных ларьков, — людям, выучившим, что они имеют право разрешать или запрещать другим пользоваться какими-то земными благами.
Одуванчик уже не вписывалась в теорию «банальности зла». Это было олицетворение откровенной и беспробудной пошлости, какая-то женская версия Шарикова — с ним она могла бы пить самогон, курить папиросы, ну, и, конечно, давить кошек.
Между тем в СПБ — и наверняка в СИЗО — она «давила» людей.
Это была Одуванчик, которая дежурила в СПБ в ночь, когда произошло санкционированное убийство зэка. Он был одним из двоих заключенных, которых в 1972 году перевели сюда из Алма-Атинской СПБ за попытку побега. Побег закончился вдвойне неудачно. Мало того, что всех беглецов выловили еще на территории СПБ, они еще умудрились засунуть кляп в рот медсестре отделения так, что та задохнулась.
В 1975 году по их душу в Благовещенск приехал какой-то чин из Алма-Аты — говорили, что это был начальник отделения СПБ, хотя точно никому не было известно. Он вызвал на беседу обоих зэков, уехал — после чего одного из беглецов начали прессовать. Несколько дней он пробыл в строгой камере на вязках, его кололи аминазином и сульфозином, а потом вечером койку с телом выставили в коридор.
Ночная смена санитаров поставила койку боком, чтобы было легче бить, — и всю ночь ногами били. Под утро явилась Одуванчик, пощупала пульс и рассердилась:
— Ребята, да вы что? Скоро смену сдавать — а он еще живой…
Подуставшие санитары снова принялись за дело, и к пересменке зэк уже был мертв.
Что стало с другими беглецами, никто не знает, известна лишь судьба одного из них — Николая Баранова, политзаключенного. Он остался жив — проведя следующие шестнадцать лет по разным СПБ. Все это время получал высокие дозы нейролептиков. Они разрушили здоровье Баранова — из-за нарушения обмена веществ он стал весить почти 140 килограммов — и превратили его, действительно, в сумасшедшего. При Горбачеве Баранову, наконец, удалось освободиться и даже уехать в Англию — но кошмары не оставляли его и там. Кажется, он умер в психиатрической клинике.
— Тебя самого, мудилу, в понедельник похоронят! — заорал Брежнев. Он вскочил с корточек и нагло в самом центре дворика взялся раскуривать бычок. Вера-шпионка тут же отправила Брежнева в отделение, минут через пять она свернула и прогулку.
В отделении мы неожиданно оказались снова в девятом ноября. Все вернулось на круги своя. Как обычно, во второй половине дня в отделении не было врачей. Павел Иванович где-то по пути тихо растворился. Собиравшаяся домой Валентина в процедурке пыталась утихомирить Брежнева. Тот, похоже, совсем слетел с катушек и голосом обиженного ребенка громко сипел:
— Живой я! Напишите им, дайте телеграмму, что живой. Пусть отменят похороны!
Валентина смотрела на него своими корейскими глазами, расширенными от удивления. Наблюдать психозы ей приходилось через день, но тут, похоже, даже спокойную Валентину доконало напряжение недавних дней. Она приказала санитарам отвести Брежнева в камеру и привязать. Через какое-то время появилась женщина — дежурный врач, и Брежневу сделали укол аминазина. Его койка стояла вплотную к нашей стене, было слышно, как она стукнулась пару раз о стенку — Брежнев вырывался, потом все затихло.
По телевизору продолжали скорбеть по поводу кончины «выдающегося деятеля мирового коммунистического и рабочего движения». Создавалось впечатление, что человек всю жизнь не слезал с баррикад — тогда как на самом деле он только пересаживался из одного кабинета в другой. Слушать дурацкие панегирики для зэков было еще мучительнее, чем «симфонию». На смене был переведенный из Третьего отделения Копченый, он встал на стреме, и телевизор переключили на Китай.
Там не было ни слова о Брежневе. Показывали фильмы, в которых красивые, хорошо накрашенные девушки в форме армии Мао Цзэдуна уничтожали батальоны японцев различными садистскими способами — перед тем как умереть самим, они долго говорили, вероятно, слова любви Великому Кормчему. Демонстрировались знакомые до тошноты явления единства партии и народа — вернее, партийных съездов. Поражали только масштабы: если пределом КПСС был Кремлевский зал Дворец съездов на пять тысяч человек, то тут залы был размером со стадион Уэмбли.
Это была одна из последних смен Копченого — он все-таки был шофер, а не мент, так что заниматься надзором для него было противоестественно. Копченый поругался по какому-то очередному поводу с Рымарем и добровольно отправился на зону — конечно, не простую, а для сотрудников органов.
В ночную смену заступила Зоя Ивановна. Про себя я так и называл ее «незлобной старушкой» — что было несправедливо, ибо Зоя старой никак не была. Она просто была женщиной за сорок, разве что полной, так что передвигалась, переваливаясь с ноги на ногу. Она не делала без нужды пакостей, разговаривала тихо, почти шепотом — хотя ей нередко приходилось утихомиривать и зэковские разборки. Работало это, как ни странно, ничуть не хуже, чем ор Аглаи в Третьем отделении.
Зоя была единственной из медсестер, которая частенько являлась на службу в униформе. Лучше бы она этого не делала, ибо в обтягивающем хаки выглядела вообще как снежная баба — но желание посветить звездочками, видимо, того стоило. Зоя имела чин «лейтенант».
Зоя оставила отделение жить своей жизнью и быстренько заперлась в процедурке. Там, похоже, шла другая жизнь. К себе Зоя вызвала Васю Мовчана. В Зоину смену Вася всегда подолгу зависал в процедурке. Днем, когда дверь была открыта, он сидел перед Зоей через стол, и они о чем-то разговаривали. Вечером дверь закрывалась, и что происходило дальше, оставалось тайной.
Из процедурки Вася возвращался все еще «в роли», какое-то время смущенно молчал — ибо знал, что все всё замечали, — потом как будто стряхивал ее с себя и становился обычным Васей, который пел украинские песни и вслух мечтал о галушках. Представить, что Вася мог испытывать какие-то чувства к этому существу с заплывшими глазками, было за гранью фантазии.