Шрифт:
Закладка:
Александр Денисов сидел по нашей, политической, статье 190-1. Рабочий-сварщик из Южно-Сахалинска, косноязычный и необразованный, Денисов по неизвестным причинам решил проявить себя в политике и записал две тетради с обоснованием необходимости мировой революции — и никак иначе. Эти тетради он дал почитать на работе буквально паре друзей — и уже среди них нарвался на стукача.
Странно, что, следуя почти слово в слово Троцкому, сам Денисов имел о его идеях весьма смутное понятие — как и вообще о теории политической мысли. Политическая «теория» Денисова сводилась к тому, что «если устроить революцию здесь, то они ее с Запада задавят, а если только там, то наши задавят и у них устроят ГУЛАГ».
В СПБ Денисов избрал «тихую» линию поведения. Политических разговоров не вел, общался лишь с Петей Строковым за шахматами, и вместе они представляли забавную пару: высокий, под два метра ростом, и худой, как циркуль, Денисов — и Строков, бывший ему чуть выше пояса. К тому времени Денисов уже на полтора года пересидел срок по статье, видимо, тайно надеялся на скорое освобождение, и лишь только временами было заметно, как ему было тяжко. Тогда Денисов не играл в шахматы и лежал на койке, укутавшись в одеяло и в кепке, которую не снимал даже на время сна, — он лысел, чего явно стеснялся.
Обо всем этом и о своих духовных трансформациях, конечно, хотелось написать Любане. Я долго пытался, но так толком и не выработал кода, который позволил бы ей читать между строк. Сказывались еще и годы разлуки. Тонкие нити, связывавшие нас с Любаней так тесно, что мы могли понимать друг друга с одних намеков, уже начали провисать.
Назад в Самару Любаня летела через Москву, там задержалась — ходила по музеям и выставкам. Она писала:
В Москве, Слава Богу, не сразу оказались билеты, и я с удовольствием зависла в некоем счастливом воздухе. Воспоминания — как листья. Целую блаженную неделю, неотделяемая от своих видений, бродила по Москве, смотрела картинки. Сейчас в Пушкинском много работ Шагала, Матисса, Пикассо, есть Модильяни. Целых ползала — японцы. Среди них и несколько листов «53 станций дороги Токайдо» Хиросигэ — прелесть непостижимая. Усумнишься, что человеческой руке такое доступно.
Юлий Ким сводил Любаню на закрытый прогон спектакля Владимира Дашкевича по Хармсу: Ах! Три часа — единым дыханием. Именины сердца! На сценах города, увы — едва ли появится, — приведу слова одного господина из Высокой Комиссии. «Замечательно! Восхитительно! Но не пойдет. Это осиновый кол в оные места соцреализму».
В Москве Любаня стала свидетелем «чудесного исцеления» Петра Якира. В Благовещенске Любаня уже рассказала мне о том, что Петр попал в клинику, печень — его «ахиллесова пята» — отказала, и доктора честно предупредили дочь Ирину: «Готовьтесь к худшему».
Тем более было радостно узнать, что всего через неделю Якир вернулся к жизни и «затопал ножками», как написала Любаня, — сказано очень точно, ибо Ионыч был невысок и именно так передвигался. Угроза миновала, и вскоре он отправился домой — чем сильно удивил врачей.
Как и все самарские диссиденты, Ионыча я честно любил. Приезжая в Москву, всегда старался у него остановиться — пусть в Москве у меня и жили добрые родственники. Однако Якир мог рассказывать до бесконечности интереснейшие истории о диссидентском движении и сталинских лагерях. Сегодня об этом можно прочитать в книгах и на сайтах, в то время на такие темы легко разговаривали только те, кто сидел и был при этом не робкого десятка.
Имя Петра Якира сильно перемазано грязью, виною чему в первую очередь является он сам, хотя и соратники тоже постарались. Они описывают Якира разложившимся алкоголиком, которого чекистам по этой причине было легко сломать. (Что только ставит вопрос, почему влияние Якира на диссидентов было в 1960-х столь сильным.) На самом деле роман с алкоголем у Якира по понятным причинам закончился в день ареста, в 1972 году — и это была одна из его трагикомических историй.
О том, что его будут брать, Якир, конечно же, знал. В те дни за ним ездили четыре машины чекистов вместо обычных двух — а что это значило, было известно каждому диссиденту. Естественно, что все эти дни проходили на нервах и в беготне от наружки.
Двадцать первого июня Якир, отсидев половину дня в своем институте, выскакивает на улицу, чтобы успеть перебежками добраться до дома, хватает в ближайшем магазине бутылку пива — и тут его забирают прямо с улицы. Сажают в машину, везут в Лефортово. Там следователь предъявляет готовое обвинение, далее все как полагается — баня, шмон (бутылку пива, конечно, отбирают) и сажают в камеру.
Ионыч бродит по камере, настроение отвратительное — еще и с похмелья, — и тут он вспоминает про бутылку пива. Жмет клопа — вызывает надзирателя. Якир объясняет, что у него отобрали пиво, и требует вернуть. Надзиратель, как можно догадаться, в шоке от такой наглости, но передает корпусному, и через какое-то время в кормушке вырисовывается сам Петренко — начальник тюрьмы: «В чем претензии?» (Со слов Якира, Петренко вообще относился к нему с подчеркнутой вежливостью).
Ионыч объясняет коллизию, Петренко секунду размышляет, командует: «Отдайте ему продукты...». Через какое-то время кормушка открывается, там стоит надзиратель с бутылкой пива, приказывает: «Давайте кружку», — и наливает полную пол-литровую кружку пива. Петя с удовольствием выпил ее залпом — и так стал единственным за всю историю человеком, которому удалось в тюрьме КГБ СССР «Лефортово» попить пивка.
После этого смешного триумфа наступили две недели отрезвления и нервной горячки, закончившиеся неизбежным явлением извечного вопроса: что делать?
У Петра были как минимум две причины дать «покаюху». О них надо было, конечно, думать до того, как заперли в камеру, но вину они облегчают.
Первой из них была дочь Ира, которая во время следствия уже была беременной. В лучших традиция ВЧК гэбисты назначили Иру заложницей и объявили, что арестуют ее, если не получат от Якира показаний. Пока же они вызывали ее на допросы, запирая в кабинете без воды и туалета на полный день, с девяти до пяти. Условием Якира была неприкосновенность дочери. Если учесть, что Ира к тому времени уже побывала редактором «Хроники текущих событий» и состав «преступления» там был, это стало серьезной уступкой со стороны КГБ.
Другой причиной была обычно присутствовавшая при наших разговорах Люда Кардасевич — Люкен, подруга Якира. К тому времени их роман длился уже почти десять лет, Люда была ровесницей Иры. После ареста Якир чисто арифметически рассчитал, что ему дадут по максимуму семь лет лагеря и пять ссылки, освободится он в возрасте 61 года — Люкену же будет только 35. Лучшая часть ее женской жизни пропадала. Ионыч, сидевший в глубоком кресле, разводил руками — с «Беломором» в одной и стопкой водки в другой — и вопрошал: «Что было делать?»
Все это повторялось не раз и было по-человечески понятно. В любом случае лучшим качеством Ионыча была способность признавать свои ошибки и слабости. Это искупало для нас все.
В Самару Любаня прилетела на крыльях восторга от свидания и московской атмосферы полусвободы. Летом, как обычно, жила за Волгой, в палаточном городке, описывала летние развлечения и писала о друзьях.