Шрифт:
Закладка:
Затем Корней Иванович сказал, что хочет прочитать мне очень давнюю пьесу, написанную им для своих тогда еще маленьких детей… «Пьеса скверная, но в ней есть сюжет и есть мысль, кажется, неплохая…» Он начал читать, часто прерывая чтение такими словами: «Это неудачно… Это скучно… У вас такое умное лицо, что мне стыдно читать!» Я в ответ восклицала: «Что вы, Корней Иванович! Совсем не скучно. Мне очень интересно. Честное слово!» Впервые я увидела этого блестящего человека, насмешливости и лукавства которого всегда немного опасалась, неуверенным в себе, даже смущенным, и лестно мне было видеть это смущение, слышать его оправдания… Он кончил читать, сказал, что пьесу берет Малый театр, но он, Корней Иванович, считает, что над пьесой надо еще работать… «И вот я хочу отдать ее в ваши добрые руки. Быть может, вы сумеете что-то с ней сделать?» Я ответила, что в драматургии ничего не понимаю, пьес не писала отроду, но, если он настаивает, попробовать могу… Все это я произнесла упавшим голосом, ибо меня стало беспокоить вот какое подозрение: не из-за пьесы ли звали меня, не из-за нее ли привечали? Корнею Ивановичу не захотелось самому возиться с этим давним произведением, он подумал: «Кто бы мог?» И решил свалить на меня, за этим и звал!
И я мгновенно ощутила связанность, скованность, неловкость, потому что не знала: что дальше? Если меня звали за делом, то дело сделано и не пора ли освободить Корнея Ивановича от своего присутствия? Я сказала: «Вы, вероятно, хотите отдохнуть, а я пойду погулять». — «Нет. Гулять мы вместе пойдем, позже, а сейчас вы будете мне читать. У вас есть что?» Строго говоря, у меня не было ничего. Но уже какое-то время назад я задумала фельетон об экранизациях классиков и что-то уже делать начала — так, наметки… Прочитав в письме Корнея Ивановича, что он «жаждет чтения вслух» и нет ли у меня черновиков будущих фельетонов, я занялась «экранизацией», привела в порядок несколько первых страниц. Корней Иванович выслушал их так великолепно, прерывал меня такими лестными возгласами, что я совершенно уверилась в том, что фельетон удастся.
Мы гуляли, ужинали, а затем Корней Иванович вышел меня проводить к стоявшей на дворе машине. В колясочке сидел маленький Митя, правнук Корнея Ивановича. «Ну вот, через неделю, в следующую среду, вы допишете фельетон и прочитаете мне». — «Нет, недели мало. Не успею. Лучше через две недели». — «Он уже ползать начнет, когда вы приедете в следующий раз, — сказал Корней Иванович, кивнув на маленького Митю. — Две недели для него — очень много!»
Мне бы тут и понять, что и для Корнея Ивановича две недели — много, мне бы сказать, что я приду раньше, но я не сказала этого. Мне еще не приходило в голову, что Корнею Ивановичу мои посещения стали нужны.
Велено мне было приехать к двум, к обеду, но в ту среду, через две недели, павшую на 16 июля, к двум я приехать не могла. Утром позвонила, что явлюсь к половине пятого, и приехала ровно в назначенный час. Внизу меня встретила Клара Израилевна: «Корней Иванович вас ждет не дождется!» Я поднялась. Он был на балконе. «Ну, наконец-то!» — «Корней Иванович, я не опоздала. Я вовремя! И кстати, что у вас с часами? Сейчас не четыре десять, а четыре тридцать пять!» — «Это они мне часы переставили, чтобы я спокойнее вас ждал». Под местоимением «они» подразумевалась, видимо, Клара Израилевна…
Переставленные часы, его ожидание и нетерпение поразили меня и тронули. Годами я держалась вдали от этого человека, не имея касательства к его жизни. И вдруг оказалось, что он в какой-то мере зависит от меня, что я могу огорчить его своим неприездом, своим опозданием. Огорчать его нельзя не только потому, что он удивительный, ни на кого не похожий, но и потому, что он очень стар. Впервые я увидела его старым, и во мне дрогнула жалость к нему, которой раньше и в помине не было… В эту минуту (господи, ждал, часы переставили!) растаяли все мои опасения, и боязнь ему надоесть, и боязнь его лукавства, актерства, неискренности. С этой минуты он стал мне дорог, как очень близкий человек.
Он позвал на балкон Клару Израилевну. Он требовал, чтобы и она послушала мой фельетон. А фельетона еще не было. Я хоть и трудилась над ним, но вещь еще далеко не была завершена… Но он вызвал Клару. Ему, видите ли, просто обидно наслаждаться одному. Он и в прошлый раз жалел, что слушал в одиночестве! Не позвать ли еще внуков Митю с Аней? Я умолила этого не делать. Я была испугана этими приготовлениями.
И снова он слушал, прерывая мое чтение одобрительными возгласами. Я не сомневалась в его искренности, но в том, что фельетон мой так уж удачен, сомневалась. Я уже поняла, что взгляд этого неуемного человека по причинам, никогда мною не разгаданным, остановился сейчас на мне, я ему мила сейчас, а потому все, что я пишу и делаю, прекрасно.
Он прочитал мне свою неоконченную статью об англоамериканских детективах, начинавшуюся по-чуковски — сразу быка за рога: «Хотите ли вы убить музыканта?». И еще запомнилось: «…бутылка благодаря манипуляциям какой-то безнравственной личности…» Это был смолоду любимый мною стиль сатирических рецензий Чуковского. Тут уж смеялась и радовалась я.
Пошли гулять. Он сдал, дорогой мой Корней Иванович, не было больше этого молодого шага. Походка стала старческой, с шарканьем, и ростом он стал ниже, осел. Этому давно бы пора случиться, но случилось это лишь теперь, на пороге девяностолетия… Быть может, услышав мои мысли, он сказал: «Ходить стал хуже. В больнице залежался. Ничего, расхожусь, пройдет». Бодрился! Но вдруг упрекнул маленькую Марину, которая отправилась с нами на велосипеде и требовала, чтобы прадед за нею поспевал и подталкивал велосипед палкой: «Я так не могу. Я же старенький». И опять во мне дрогнула жалость.
Ему почему-то нравилось ходить на территорию Дома творчества. Там к нему с приветственными криками бросались писатели обоего пола и всех возрастов. Корнея Ивановича окружали, и он спрашивал — кто что делает, кто что пишет, усаживался на садовую скамью, шутил, рассказывал, внимательно слушал,