Шрифт:
Закладка:
Этот случай произошел со мной в прошлую пятницу в этой же комнате, где я сейчас пишу, и в этот же вечерний час, только сегодня чуть более прохладно. Я знаю, всем нам свойственна склонность забывать неприятное, и потому хочу оставить в записанном виде свою беседу с доктором Эдуардом Циммерманом из Южного университета, прежде чем ее поглотит забвение. Пока еще воспоминание о ней очень свежо.
Чтобы мой рассказ был понятен, необходимо хотя бы вкратце напомнить о любопытной судьбе некоторых писем Боливара, извлеченных из архива доктора Авельяноса, чья «История полувека безвластия», считавшаяся утерянной при общеизвестных обстоятельствах, была обнаружена и опубликована его внуком, доктором Рикардо Авельяносом. Судя по отзывам, собранным мною в разных изданиях, письма эти большого интереса не представляют, за исключением одного, написанного в Картахене и помеченного 13 августа 1822 года, где Освободитель излагает подробности своего свидания с генералом Сан-Мартином. Излишне подчеркивать ценность этого документа, в котором Боливар, пусть не полностью, приоткрыл нам то, что произошло в Гуаякиле. Доктор Рикардо Авельянос, упорный противник официальной науки, отказался передать это собрание писем Академии истории и предложил его нескольким латиноамериканским государствам. Благодаря похвальному рвению нашего посла, доктора Меласы, аргентинское правительство оказалось первым, согласившимся принять бескорыстный дар. Было договорено, что уполномоченный им человек приедет в Сулако, столицу Западного государства, и снимет копии с писем, чтобы их опубликовать здесь, в Аргентине. Ректор нашего университета, где я занимаю должность ординарного профессора истории Америки, любезно рекомендовал министру поручить эту миссию мне, я также получил почти единодушную поддержку Национальной академии истории, членом которой являюсь. Уже была назначена дата аудиенции у министра, когда мы узнали, что Южный университет – как я предпочитаю думать, вероятно, не знавший об этом решении, – предложил кандидатуру доктора Циммермана.
Речь идет, как читателю, быть может, известно, об историке-иностранце, выброшенном из родной страны Третьим рейхом и ныне являющемся гражданином Аргентины. Из его работ – несомненно, достойных внимания – мне удалось ознакомиться лишь с полемической защитой семитического карфагенского государства, о котором потомство судит по свидетельствам римских историков, его врагов, а также со своеобразным эссе, утверждающим, что правительству не следует превращаться в зрелищный и насыщенный страстями театр. Это мнение вызвало решительную отповедь Мартина Хайдеггера – приведя фотокопии газетных заголовков, он доказал, что современный глава государства – это вам не какой-то анонимный статист, но протагонист, начальник хора, пляшущий Давид, мимически воспроизводящий драму своего народа, окруженный театральной пышностью и без колебаний прибегающий к гиперболам ораторского искусства. Доказал он также, что Циммерман по происхождению иудей, чтобы не сказать еврей. Эта публикация почтенного экзистенциалиста стала непосредственной причиной эмиграции и перемены сферы научной деятельности нашего гостя.
Циммерман, разумеется, приехал в Буэнос-Айрес, чтобы встретиться с министром, министр же, через своего секретаря, посоветовал мне поговорить с Циммерманом и объяснить ему ситуацию – дабы избежать некрасивого конфликта двух университетов. Я, естественно, согласился. Когда пришел домой, мне сказали, что доктор Циммерман уже мне звонил и сообщил, что будет в шесть часов. Как известно, я живу на улице Чили. Когда раздался звонок, часы как раз били шесть.
С республиканской простотой я самолично открыл ему дверь и повел в свой кабинет. По пути он остановился полюбоваться патио – черно-белый кафель, две магнолии и бассейн пробудили его красноречие. Кажется, он чуточку нервничал. В его внешности не было ничего примечательного: мужчина лет сорока, крупная голова. Темные очки скрывали глаза, иногда он клал очки на стол, потом снова надевал их. Когда мы здоровались, я с удовлетворением отметил, что я выше ростом, но тут же устыдился своего удовлетворения – ведь речь шла не о физическом и даже не о нравственном поединке, а просто о некоем mise au point[4], пусть не очень приятном. Я малонаблюдателен, даже вовсе не наблюдателен, однако мне запомнилось то, что один поэт неуклюже, под стать предмету, назвал «нелепейшим одеянием». Так и вижу этот костюм ярко-синего цвета с явным излишком пуговиц и карманов. Узел его галстука напоминал хитрые узлы, которые завязывают иллюзионисты. В руке он держал кожаную папку – вероятно, набитую документами, подумал я. Коротко остриженные, на военный лад, усики. И, когда во время разговора он закурил сигару, я почувствовал, что в этом лице слишком много черт. Trop meublé[5], сказал я себе.
Очередность слов в любом сообщении придает неоправданно большое значение называемым предметам – ведь каждое слово занимает какое-то место на странице и какое-то мгновение в мыслях читателя; кроме перечисленных, вполне заурядных черт, облик этого человека наводил на мысль о нелегком прошлом.
В кабинете у меня есть овальный портрет моего прадеда, сражавшегося в войнах за независимость, и несколько витрин со шпагами и знаменами. Я ему показал, давая пояснения, эти славные реликвии, он осматривал их бегло, как бы из чувства долга, и дополнял мои комментарии не без некоторого нахальства – по-моему, невольного, машинального. Например, он говорил:
– Правильно. Сражение под Хунином. Шестого августа тысяча восемьсот двадцать четвертого года. Кавалерийская атака Хуареса.
– Суареса, – поправил я.
Подозреваю, что его обмолвка была нарочитой. Воздев по-восточному руки, он воскликнул:
– Первая моя ошибка и, вероятно, не последняя! Я питаюсь текстами и потому путаюсь, а у вас это замечательное прошлое живет в душе.
Звук «в» он произносил почти как «ф».
Подобная лесть была мне неприятна. Книги больше заинтересовали его. Он любовно разглядывал названия и, помнится, сказал:
– А, Шопенгауэр, который никогда не доверял истории… Как раз это издание Гризебаха было у меня в Праге. Я-то думал, что состарюсь в дружеском окружении этих удобных томов, но именно история, воплощенная в одном сумасшедшем, вышвырнула меня из моего дома и из моего города. И вот я здесь, с вами, в Америке, в вашем уютном доме…
Говорил он не очень правильно, но бегло, явственный немецкий акцент сочетался с испанским шепелявым «с».
Мы уже сидели, и я воспользовался его репликой, чтобы перейти к делу.
– Здесь история более милостива, – сказал я. – Я надеюсь умереть в этом доме, в доме, в котором я родился. Сюда принес мой прадед эту шпагу, немало погулявшую по Америке, здесь я размышлял