Шрифт:
Закладка:
Хорган считал Роберта интересным и обаятельным приятелем. Хорган и сам был блестящим молодым человеком, за свою жизнь он написал семнадцать романов и двадцать работ по истории, дважды получив Пулитцеровскую премию. И этот человек всегда видел в Оппенгеймере редкого, бесценного, всесторонне образованного эрудита. «Такие, как Леонардо да Винчи и Оппенгеймер, — большая редкость, — писал Хорган в 1988 году, — однако их удивительная любовь и опережающее время понимание сути вещей — как в качестве частных знатоков, так и исторических фигур — хотя бы дает нам идеал, на который можно смотреть и ориентироваться».
Во время учебы в Гарварде Роберт часто писал своему учителю из Школы этической культуры и гиду по Нью-Мексико Герберту Смиту. Зимой 1923 года юноша попытался с точной иронией описать свою жизнь в Гарварде: «Вы великодушно спрашиваете, чем я занимаюсь. Помимо занятий, указанных в позорной записке на прошлой неделе, я тружусь и пишу бесчисленные рефераты, примечания, стихи, рассказы и всякую дрянь; хожу в мат[ематическую] биб[лиотеку], читаю, хожу в фил[ологическую] биб[лиотеку], делю внимание между минхером [Бертраном] Расселом и созерцанием прекрасной, милой леди, которая пишет диссертацию о Спинозе, — очаровательная ирония, не находите? Устраиваю вонь в трех разных лабораториях, слушаю треп [профессора Луиса] Алларда о Расине, подаю чай, с умным видом разглагольствую перед пропащими душами, по выходным уезжаю, чтобы дистиллировать остатки энергии в смех и изнеможение, читаю греков, совершаю глупости, роюсь в столе в поисках писем и желаю себе смерти. Вуаля».
Черный юмор, похоже, плохо защищал Роберта от периодических приступов депрессии. Некоторые из них происходили после визитов в Кембридж членов его семьи. Фергюссон запомнил совместный ужин с родственниками (не родителями) Роберта и то, как его друг буквально позеленел от вынужденной вежливости. После этого Роберт таскал Фрэнсиса за собой, истоптав несколько миль тротуара и тихо бубня о какой-то задаче по физике. Прогулки пешком служили для него единственной отдушиной. Фред Бернхейм вспоминал, что однажды они гуляли до трех часов ночи. Во время одной из зимних прогулок, в холод, кто-то предложил на «слабо» прыгнуть в реку. Роберт и еще один друг разделись и окунулись в ледяную воду.
Оглядываясь назад, все друзья Роберта замечали, что в те годы он, похоже, вел борьбу с бесами в своей душе. «Мое самоощущение, — говорил потом Оппенгеймер об этом периоде жизни, — сводилось к постоянной крайней неудовлетворенности. Мне сильно недоставало чуткости к людям, готовности принять действительность такой, как есть».
За некоторыми проблемами Роберта явно скрывалась сексуальная неудовлетворенность. В возрасте двадцати лет он, разумеется, был постоянно окружен людьми. Многие из его друзей жили активной жизнью, включающей в себя встречи с женщинами. Ни один из них не мог припомнить, чтобы Роберт хоть раз пригласил девушку на свидание. Вайман вспоминал, что он и Роберт были «слишком влюблены» в интеллектуальную жизнь, «чтобы думать о девушках. <…> Мы все периодически влюблялись [в идеи]… но испытывали нехватку любовных связей обычного рода, облегчающих жизнь». Судя по явно эротическому характеру стихов, которые он писал в этот период, Роберт определенно испытывал приступы чувственных желаний:
На ней сегодня плащ тюленьей кожи,
И жемчуг черный блещет там, где бедра мокры от воды,
Злой блеск как будто разгоняет пульс —
Покорности насилию сигнал.
Зимой 1923–1924 года Роберт написал, по его словам, «первую любовную поэму», посвященную той самой «прекрасной, милой леди, которая писала диссертацию о Спинозе». Он наблюдает за таинственной незнакомкой издалека, не пытаясь с ней заговорить.
Нет, я знаю, что Спинозу многие читали,
Даже я;
Многие скрещивали белые руки на груди,
Сидя над потемневшими страницами;
Многие оказались не в силах и на мгновенье
Выглянуть из священного сфинктера своей эрудиции.
А мне-то что?
Я говорю: ты должна прийти и увидеть чаек над морем,
Позолоченных закатом;
Ты должна прийти, поговорить со мной, объяснить,
Почему крошечные белоснежные облачка —
Похожие на шарики хлопка или, если угодно, на кружево,
Как я где-то слышал, —
Крошечные белые облачка так мирно плывут
По ясному небу,
А в это время ты сидишь, бледная, в черном платье, которое впору
Суровой аскезе Бенедикта,
И читаешь Спинозу, предоставив ветру гнать облачка,
А мне — тонуть в голодном исступлении…
Ну а что, если я забуду,
Позабуду Спинозу и твою непреклонность,
Позабуду все на свете, пока со мной не останутся
Лишь слабая полунадежда, полусожаленье
Да бескрайний морской простор?
Не решаясь завязать отношения, он вел себя отстраненно, надеясь, как говорится в поэме, что девушка сама сделает первый шаг: «Ты должна прийти, поговорить со мной…» Ощущал «полунадежду, полусожаленье». Подобная смесь сильных эмоций, конечно, нередко встречается у юношей, недавно вступивших в пору половой зрелости. Однако Роберту никто не говорил, что такое происходит не с ним одним.
Раз за разом, испытывая душевную боль, Роберт обращался за советом к старому учителю. В конце зимы 1924 года он в большом «смятении» написал Смиту о переживаемом нервном срыве. Это письмо не сохранилось, зато у нас есть ответ Роберта на ободряющее послание Смита. «Больше всего, на мой взгляд, меня успокоило то, — сообщал он Смиту, — что вы увидели в моем смятении определенное сходство с вашими собственными страданиями в прошлом. Мне никогда не приходило в голову, что положение человека, казавшегося мне столь безупречным и достойным подражания, может быть сравнимо с моим. <…> Абстрактно я ощущаю страшное сожаление, что в мире есть так много хороших людей, с кем я никогда не познакомлюсь, так много удовольствий, которые я никогда не испытаю. Однако вы правы. По крайней мере, в моем случае желание — это не потребность, а наглое притязание».
Когда Роберт окончил первый курс, отец нашел ему работу в лаборатории Нью-Джерси. Юноша заскучал. «Должность и люди — все мещанское, примитивное, мертвое, — писал он Фрэнсису Фергюссону, уехавшему в прекрасный «Лос-Пиньос». — Работы мало, и никакой пищи для ума… как я тебе завидую!