Шрифт:
Закладка:
Но это было позже, а пока Сметанин не ведал, кто Лилин отец, морщил лоб – очень уж этот бык не понравился, так и просился зверь, чтобы в ноздри ему вставили стальное кольцо, – идя домой, Игорь думал о том, что лето в Сибири короткое, горькое, тихое с противной звенью комаров и невидимым цветением папоротника, и хоть радости в нем мало, но провожают его люди с большой печалью.
А если взять чуть севернее, куда Сметанин также летает, так там по лету вообще плачут, оно по размеру не более птичьего скока, одиннадцать месяцев зима, остальное – весна, лето и осень, но вот ведь как: чем севернее, тем крепче, дружнее живет там народ, московской гнили в каком-нибудь Березове или Диксоне либо в Певеке с Жилиндой днем с огнем не сыщешь… А московская ущербность, минусовость вызывает у местных людей ощущение досады.
Придя домой, Сметанин, не включая света, оглядел свое холостяцкое жилище, пахнущее потом, клопами, пылью, еще чем-то, совершенно невыводимым, – он неожиданно вспомнил про большое пятно на лысине генсека, мысль эта возникла ни к селу ни к городу, кроме намека, что такие пятна также никакой жидкостью не выводятся, – потом включил свет и, увы, не уберегся, в форточку напустил комаров… Так с комарами и улегся спать.
Естественно, не выспался, встал утром злой, всклокоченный, с расцарапанным от укусов лицом. Поморщился и разом сделался старым и несчастным, когда на ум пришел вчерашний бык – Лилин папа. Очень уж опасен был папа, от него прямо-таки исходили недобрые токи, распространялись кругами, будто магнитные волны. Сметанин в сердцах ударил кулаком по тумбочке, пристроенной к кровати.
Конечно, смотрел бык на него в полуприщур, как при стрельбе из ружья по живой цели. И если Лилька проболтается, от быка отбиться будет трудно. У Сметанина даже заныла ключица и зачесался подбородок – он словно бы почувствовал чужой кулак, – но при всех трудностях бытия у Сметанина есть то, чего нет у других.
Отец, находясь в командировке во Франции, купил на арабском рынке, где продавали буквально все от зенитных пулеметов и дамских «вальтеров» до крупнокалиберных гаубиц времен Второй мировой войны, тамошнюю новинку – газовый баллончик. Не один, целых три – себе, жене и сыну.
Судя по маркировке, это был баллончик с полицейским газом, который может сшибить с ног не только человека – даже бегемота… Если понадобится, то Игорь этим баллончиком запросто уложит и Лилиного папу-быка.
…В тот день Игорю с Агеевым повезло – в самолет втрюхался еще один старатель с добычей, – что-то они стали вылезать из своих нор, будто тараканы, обработанные одуряющим спреем, Агеев отправил его туда же, куда спровадил и неведомого Семена, – научился мужик работать, как молотобоец на мясокомбинате.
– Только больше не поднимай никаких зажигалок, – предупредил его Сметанин.
– Ни за что!
– Никаких цацок!
– Есть никаких цацок!
Старатель, очутившись в самолете, мгновенно расслабился и тут же задремал. М-да, что-то все они вылезают из тайги сморенные, лишенные сил – комары доконали, что ли, – пустые, ни мышц, ни крови, одни кости, да обожженная солнцем кожа. Кроме старателя, самолете никого не было – и в этом повезло… Агеев оглушил его ломиком, отнял драгоценный груз, ссыпанный в железную коробку из-под чая, Игорь снизился до трехсот метров, и Агеев спихнул золотодобытчика ногой прямо на заостренные, словно пики, макушки сосен.
Через своих людей в Москве Игорь Сметанин уже реализовал добычу трех бедолаг, старательствующих ныне в мире ином, и сумму выручил такую, что страшно сказать! Когда он вручил Агееву его долю, напарник, открыв кейс с деньгами, открыл рот так, что в него могла свободно влезть тарелка вместе с супом и еще стакан компота, зашлепал губами, зашипел ошпаренно – старался втянуть в себя воздух, но глотка, несмотря на распахнутый до отказа рот, сомкнулась сама по себе, и воздух застревал, не проходя в легкие.
– Вот это да-а-а, – наконец проговорил Агеев и закашлялся.
Кашлял долго, будто туберкулезник, чуть наизнанку не вывернулся. Откашлявшись, стер с глаз слезы.
– Особенно не шикуй, – предупредил его Сметанин, – денег у тебя должно быть не больше, чем у других, понял? Не высовывайся!
– Как же мне не высовываться. Когда тугриков у меня, тугрико-о-ов. – Агеев приподнял кейс. – Мне их что, солить?
– До поры до времени соли! Можешь даже закопать… Закопай! Спрячь под конек крыши. Положи под пол свинарника. Все ясно?
– Все, да не все-е, – огорченно протянул Агеев, защелкнул замки кейса. Под правым глазом у него, как у лягушки, над которой проводят опыт электричеством, задергалась мышца. Меленько, обиженно, действительно по-лягушечьи. Сметанину стало жаль напарника, он приобнял его за плечи.
– Мы живем в странной стране и в странное время, дружище. Я бы назвал его смутным, да боюсь. – Сметанин обернулся, скользнул взглядом по пространству, никого не увидел и успокоенно продолжил: – Мы утверждаем, что существуем, живем по законам диалектики, а диалектики, Агеев, нет, количество не переходит в качество, дерьмо не может обратиться в золото, а щетина в платину, и чем больше мы дерьма производим, тем глубже в него погружаемся. При Ленине в дерьме стояли по щиколотку, при Сталине по колено, при Хрущеве по лобок, при Брежневе по пупок, а пришел этот самый… наш пятнистый и сразу столько навалил, что мы нырнули в гавно с головой. Нырнули мы, Агеев. А вот вынырнем ли никому неведомо.
– Ты чего, не любишь этого самого?.. – Агеев нарисовал на темени пятно. – С чего бы это, а? Нам он ничего плохого пока не сделал.
– Вот именно – пока. Наше время будет проклято, вот увидишь! Развитие страны прекратилось, любое движение ныне – это уже не путь наверх, к безоблачным вершинам, куда нас совсем недавно звал товарищ Суслов, это путь вниз, на дно ущелья, а может быть, даже в небытие. Там наш паровоз и разобьется. Выживут немногие, Агеев. Но и выжившие умрут… Все мы умрем.
– Всякий младенец, рождаясь, делает свой первый шаг к смерти.
– Молодец, Агеев, из тебя может получиться хороший ученик философа. А если посидишь за книгами, поднаберешься знаний, то и целый философ. Человек начинается с мысли о смерти. Как только он перестает