Шрифт:
Закладка:
Which was never told{13}
Пассажирские кресла в самолетах национальной авиакомпании
“Эр-Лингус” и те украшены ткаными автографами знаменитых ирландских писателей, а рыбацкие суда носят имена героев Йейтса и Синга. Конечно, какой-нибудь миссионер — не боящийся ни кухонных кастрюль, ни пыточного столба — мог бы под флагом искусства попытаться слегка облагородить и самосознание других обществ, скажем увлеченных тяжелоатлетами или мастерами скоростного поедания клецок. Только зачем?
Итак, вместо того чтобы тратить силы на безнадежные потасовки, я расплатился со своей горно-лесной австрийской родиной за все оказанные мне государственной властью благодеяния, в частности образование, асфальтирование дорог и здравоохранение, а равно великодушное позволение провести восемь месяцев моей жизни на альтернативной службе или в самое тяжелое для отца время навещать его в следственной тюрьме, — да-да, расплатился, погасив и предельно высокие проценты, внушительным налогом и солидной долей тантьем за самый издательски успешный мой роман и переехал в тихий дом на атлантическом побережье юго-западной Ирландии, чтобы там продолжать свое медленное, очень медленное писательство.
Из окна, возле которого стоит мой письменный стол, я вижу за шотландскими соснами и кордилинами Атлантический океан, необитаемые скалистые островки, Хай- и Лоу-Айлендс, в пене прибоя. А дальше водный горизонт, в зимние месяцы зачастую неровный, из-за могучего волнения. Когда кроны тех немногих деревьев, что не принадлежат к числу вечнозеленых, теряют листву, сквозь черные ветви мне видны даже заросшие плющом развалины прибрежной церкви. Там, внизу, расположено и Каслхейвенское кладбище, куда покойников порой привозят на лодках через залив, а потом несут хоронить, пересекая серую полосу гладкой, обкатанной прибоем гальки. Хоронят здесь только тех, кто жил у этого залива. Если отвлечься от печали, неизменно сопровождающей воспоминания о таких прощаниях, меня мало пугает (по крайней мере, в долгие летние вечера, когда огромные листья Gunnera mannicata у полуразрушенной кладбищенской стены — не листья, а целые простыни! — отгоняют свет побережья в море и навевают медленно, почти незаметно густеющие сумерки) мысль о том, чтобы однажды, впредь до полного исчезновения всех останков, найти в этой глухомани под одним из покосившихся от ветра надгробий немножко места для промежуточной остановки, хотя бы и в виде горстки пепла в урне. Над моим прахом — легкая как перышко надпись ВПЕРЕД, И КУДА ПОДАЛЬШЕ или же общепринятое здесь DEPARTED THIS LIFE{14} . Ведь лучшая tombstone inscription{15} Ирландии уже навсегда отдана:
CAST A COLD EYE
ON LIFE
ON DEATH
HORSEMAN PASS BY{16}
Только без сантиментов, говорите? Мне ведь повезло, чертовски повезло, и вдобавок я еще жив!
Так разве я это отрицаю? Только не хлопайте меня по плечу. Не прикасайтесь ко мне! Что значит “сантименты”?
Каждый, кто занимается рассказыванием или просто чтением историй, неизбежно натыкается на конец. История, не желающая знать о своем конце, не заслуживает такого названия, остается в плену сиюминутных параметров, а потому неподвижна, закована внутри секунды. Движение, динамика возникает лишь благодаря тому, что в повествовании изначально присутствует конец — пусть и без апокалиптического пафоса.
Разве так называемый хеппи-энд не есть столь же произвольный, сколь и вполне понятный обрыв рассказа, который вопросы вроде а потом, что будет потом, что было потом? торопят все дальше и дальше. Ну давайте, скажите мне: что слышится после свадебных колоколов? что происходит после осыпанного рисом отъезда в медовый месяц? и на следующий день? на будущий год? как же выглядит счастливая пара через десять, через двадцать лет? как выглядят их мало-помалу ветшающие спальни, комнаты, где они болеют и умирают? И какой дождь, или наводнение, или пьяный тракторист в итоге сровняет с землей даже их могилы? Или откуда дует ветер — с востока? с юго-востока? — который бросит в лицо провожающим высыпанный из урны пепел другого счастливца? Ну же, рассказывайте! Как бишь звали наследника, в конце концов построившего на приморском участке, который даже как погост давным-давно впал в забвение, лодочный сарай, хотя за всю жизнь не накопил денег на лодку?
Я ошибаюсь, или на сей раз у вас слегка вытянулось лицо? Только без сантиментов. Согласен, мне повезло. Три написанных мною романа, кое для кого явно смертельно скучные, снова и снова переводились на другие языки, пересказывались как бы по версии вавилонского чуда, пока из одной, двух, трех книг не возникла целая библиотека, а она в первую очередь и обеспечила мне роскошь неспешности, позволила уйти подальше, распрощаться, чтоб просто рассматривать все, что можно увидеть по пути или из окна какой-нибудь комнаты в Ирландии или в другом месте.
Когда я смог таким манером исчезнуть и начать полукочевую жизнь, мало-помалу — уже в силу растущей удаленности — по логике вещей стали редеть и литературные твердыни и обители, где я совсем недавно был гостем, восхваляемым, порицаемым, прославляемым, иной раз, как вы установили, критикуемым, а иной раз попросту таким, кого лишь снисходительно терпят.
Конечно, маршруты, которые надлежало преодолевать пешком либо исключительно пароходами и самолетами, тоже не всегда были простыми, но по сути они являли собой всего-навсего линии перспективы, линии схода жизни, каковая и раньше, много раньше и в совершенно других обстоятельствах, уже была весьма подвижной — хотя тогдашнее бродяжничество отражало всего лишь ту живость, с какой мне, как и любому из моего окружения, приходилось гоняться за средствами выживания, за деньгами.
Подобно большинству моих друзей и современников я тоже на первых порах упражнялся в этой гонке отнюдь не за письменным столом — в поле, у конвейера, на подсобных работах в строительных котлованах и в мастерских, то бишь использовал возможности, доступные для деревенского парня, который в летние и зимние каникулы хотел достаточно подзаработать, чтобы освободиться на весь оставшийся год, месяцами сидеть на лекциях в университете и писать — там же или в мрачноватом, плохо натопленном жилище без душа и горячей воды.
Кстати, в ту пору я порядком завидовал самодовольной гордости, с какой счастливчики, уже явно перекочевавшие в несколько более комфортные условия, перечисляли в автобиографических справках на книжных обложках или в каталогах личины своих прежних занятий: лесорубы, дорожные рабочие, матросы (конечно же они были матросами!), шахтеры, бармены, сталевары, санитары в морге и прочая, — пока им не удалось преображение, бегство в искусство и литературу, а то и в кинематографические кулисы; сплошь суровые предыстории, словно, хотя бы задним числом, надлежит