Шрифт:
Закладка:
Не смейтесь. Я говорю о великой мечте. Если вам хочется немножко облегчить душу, тогда уж, по мне, в той сфере, где господин — простите, Поэт! — из Франкфурта искал синонимы для таких будничных слов, как введение, эпиграф, предисловие и проч. Ведь эти поиски, вероятно предпринятые опять-таки без словаря, даже терминологического, привели к искрометной идее — “предуслада”.
ПРЕДУСЛАДА!
А под этой предусладой красовалась программная фраза, цитата, частью приспособленная к главному труду: “В своем воображении я строю исполинский театр”. Естественно, без строительного шума тут не обойдешься. “Снаружи воют пилы, грохочут топоры”. И, естественно, само строительство всенепременно происходит среди в высшей степени театрально-драматического ландшафта: “черные, причудливо застывшие массы лавы, похожие на расползающихся по земле ядовитых каменных змей”.
По-вашему, это не забавно? Должен вам признаться, что уже слово предуслада — я и тут не сумел обуздать свое деревенское происхождение и пристрастие к неприличным шуткам — вызвало у меня перед глазами прямо-таки сладострастный образ: гномик с уже подтекающим, “черным, причудливо застывшим” члеником стоит, изнемогая от похоти, перед “исполинским театром” — голой великаншей с гороподобной грудью.
Ах, вот как, вы и этого тоже знаете? Малыша в короне и узконосых ботинках? Верно, он живет и работает в Мюнхене, городе императоров и королей — король Людвиг, император Франц, — поистине метрополии имперской знати. Коронованный гном, опять же много лет назад, так рассвирепел по поводу моего романа “Последний мир”, что на языке добрых старых великогерманских лазаретов разоблачил мои литературные потуги как “симуляцию гениальности”. Сразу разглядел, что литературные салоны найдут во мне не писателя, а в лучшем случае симулянта.
Но я, в ту пору такой молодой, был еще не столь благоразумен и терпим, а потому огорчился. Ведь в конечном счете господин из Мюнхена выстроил свой приговор на одном слове из моего романа, которое значилось в приложенном списке замеченных опечаток. Знаю-знаю, кто же в состоянии прочесть все, что стоит в книге, особенно если попал в цейтнот и незадолго до подписания номера в печать должен настрочить еще и про этот опус. Прочесть всё! Включая листок с перечнем опечаток. Впрочем, опечатка доказывала, что я уже тогда был кем угодно, только не писателем, и, вероятно, умел что угодно, только не писать. Но кому приятно выслушивать подобные истины? Прошу о снисхождении. Да, действительно было время — признаюсь и в этом, — когда я охотно, куда охотнее, чем заурядным туристом, стал бы писателем, тоже писателем! Злой и тяжко обиженный, я решил при первом удобном случае привлечь этого типа к ответу, может статься даже дать ему пощечину, ведь, как сказано выше, я был еще молод и охвачен неутолимой тягой к поэзии. Но в Мюнхен я заезжал редко. А потом неожиданно встретил этого врага на дне рождения.
Как он был любезен! Вежливо представился и тотчас обезоружил меня, фактически разжал мой кулак, первым делом сказав, что я, наверно, не стану с ним разговаривать. Однако ж нет, я все-таки заговорил, потому что хотел этого. Вот и сказал: нет-нет, что вы! — причем отнюдь не соврал и даже настолько увлекся, что позволил себе возразить ему, когда он в великодушно-говорливом настроении, озаренный трепетным светом шестидесяти юбилейных свечей, зажженных в честь нашего общего друга, вознамерился смягчить свой письменный приговор.
Была ли причиной тому неизменно умиротворяющая близость друга-юбиляра? Или что-то другое, еще более загадочное? Здесь и сейчас я уже не могу сказать, что, собственно говоря, нейтрализовало и разом отключило все мои безумные фантазии и жажду мести, но мне до сих пор кажется, что связано это было с ботинками моего мнимого врага, да-да, с ботинками!
Дело в том, что я тогда, вернувшись из поездки по Японии, прямо на Мюнхенском аэродроме взял такси и, как был, в кроссовках для длительных перелетов, заявился во дворец, где праздновали юбилей, а потому, наверно, подсознательно искал среди гостей, одетых в черные вечерние костюмы, родственно небрежный гардероб. Наверно, только по этой причине мне тотчас бросилось в глаза, что мой убийца, мой смертельный враг был в кремовых ботинках на микропорке — модель без шнурков, так называемые мокасины, какие я до тех пор иной раз видел в интернатах для престарелых, мягкие, прочные, но скрипучие полуортопедические ботинки; печальные старики бродили в них по длинным коридорам, пропитанным застоявшимися запахами кухни и больницы, скри-и!, мимо окон, обрамлявших в лучшем случае парковые идиллии или асфальтированные участки для прогулок, скри-и!, каждый шаг, каждый жалобный писк подошвы — воспоминание об утраченном времени. Не скрою, я растрогался. Клеветник, которого я хотел призвать к ответу, унизить, поколотить, обругать, носил кремовые мокасины на микропорке и настолько обезоружил меня этими ботинками, что с того вечера я испытывал к нему лишь слегка меланхолическую симпатию.
Какое облегчение, скажу я вам, какое облегчение, когда ненависть и драчливость оборачиваются подобием сочувствия. И какое облегчение иной раз просто-напросто забыть не только имена агрессоров и клеветников, но и названия их газет или заголовок, под которым читал оскорбление, — забыть все и наконец-то получить возможность обратиться к новой истории, хотя бы и из жизни интерната для престарелых.
Опубликовать? Нет, что вы, я никогда не опубликую ни листочка из календаря-лилипута!
Календарь у меня толстый, весьма объемистый? Естественно, он толстый, ведь и я уже не самый юный. Видели бы вы мою книгу хвалебных гимнов... нет, я пошутил, ни в коем случае: дифирамбы — мой тайный порок и останутся скрыты от посторонних глаз.
Не природа ли запустила тот механизм, посредством которого не только жесткошерстная такса, но и философ, турист или поэт обороняется в первую очередь от нападающих, а не от панегиристов? Похвала или хотя бы учтивое молчание, как полагают и величайшие из мыслителей, все равно причитаются им по праву, после столь многих лет раздумий и писаний.
Что?! Повторите-ка еще раз. Календарь-лилипут — выгодная