Шрифт:
Закладка:
Разуневский увлекся своей тирадой и забыл примять бровь — она ощетинилась, делая его даже более воинственным, чем он был сейчас.
— Из всех слов, к которым обращается человек, самое красивое — это свобода... — произнес Михаил, глядя на отца Петра. Кравцов не хотел, чтобы сказанное Разуневским осталось без ответа. — И самое благородное, и самое желанное. Но вот беда: ни одно слово не оспаривается, как это, хотя тут все ясно. Я убежден, что мой отец погиб за свободу. Вместе с тем я хорошо знаю, что человек, убивший его, все еще говорит о свободе и требует ее. Да, он требует свободы, которая бы давала ему возможность и впредь убивать моего отца. Если бы он не убил его тогда, он бы убил или хотел убить его теперь. Поэтому если говорить о принципе, то я за ту самую свободу, которая запрещает моему недругу убивать моего отца. Что же касается правды, то у моей свободы есть своя правда. Кстати, правда единственная — других правд нет, как нет и других свобод...
Отец Петр затих, тревожно осматриваясь.
— Нет, Михаил Иванович, вы мне не сказали главного: Анна вам понравилась? Как женщина, разумеется? Я хочу определенного ответа: «да» или «нет»! Вот то-то же!.. Ничего не скажешь, хороша!
Он повел носом по ветру.
— Как пахнет чебором! — возрадовался он. — Вы чуете?.. По-моему, его тронула эта наша сушь и запах стал ощутимее... Вы чуете, чуете? — Он прибавил шагу, смешно сгорбившись, вытянув руки, потом упал на колени, ощупывая руками землю. — Вот я вам наберу сейчас чебора!.. Вот наберу... — Он тотчас вернулся, неся в раскрытых ладонях мохнатый пучок травы, действительно чуть-чуть подсохшей, а поэтому неудержимо пахучей. — Вы только вдохните... Вдохните! — поднес он раскрытые ладони к лицу Михаила. — Дайте только срок, и во всех домах полы устелит чебор!.. Нет, что ни говорите, грядет троица, грядет святая троица!.. — Он сунул траву в карман куртки, не хватило сил выбросить. — Нет, начнем с азов... — вернулся Разуневский к прерванному разговору. — Что такое несвобода? Это такой порядок вещей, когда угнетено то, что дано человеку от природы. Его совесть, его мысль, его талант, его представление о справедливости... Борьба против деспотии глупости, темноты, мракобесия — разве это не борьба за свободу?.. Вы полагаете, что я свободен? — спросил отец Петр неожиданно с той лукавинкой, которая иногда обнаруживалась не столько в его ухмылке, сколько в голосе. — Свободен? — повторил он настойчиво — он хотел, чтобы ему ответили, быть может, он даже требовал ответа.
— А почему бы вам быть несвободным? — поинтересовался Михаил — в его вопросе к Разуневскому можно было прочесть и ответ.
— Почему? — переспросил отец Петр. — Задайте-ка мне вопрос полегче, Михаил Иванович... — Он прибавил шагу, почти побежал, точно внезапно решил убежать от Кравцова. — Япет, Япет, куда же ты делся? — вдруг закричал он, хотя волчонок был рядом... — Что же касается этой вашей теории о веке семнадцатом и двадцатом, то, простите меня, это непрочно, и неубедительно: бывали истинно верующие и в веке семнадцатом, есть они и в наше грешное время... Тут я не вижу противоречия...
— Хотя оно, это противоречие, и в вас!.. — засмеялся Кравцов — эта формула о противоречии вырвалась против воли Михаила.
— Во мне? В какой мере, Михаил Иванович?
— Простите меня, но природа дала вам в руки эту вашу математику и астрономию... с одной целью... Понимаете: одной.
— Я должен спросить вас: какой? — голос его упал.
— Ну, разумеется, вы можете этого не делать, но соблазн в вашем положении велик, Петр Николаевич. — Слово «соблазн», едва ли не библейское, специально было извлечено из тайников памяти, чтобы участвовать в этом полуночном споре.
— Какой соблазн? — Тревога продолжала жить в голосе отца Петра, как жила и догадка: куда все-таки ведет разговор человек, идущий рядом.
— Какой соблазн? — вдруг обратил Кравцов глаза на своего спутника — то немногое, что он завоевал в споре с отцом Петром прошлый раз, он хотел удержать. — Соблазн... соотнести веру с современной наукой, выверить принципы этой веры средствами современной науки, при этом и... математики...
— Вы хотите сказать, что степень правды и неправды выверяется средствами математики?.. — спросил Разуневский — у него вдруг отпало желание продолжать путь, а волчонок, учуяв это, завертелся у ног отца Петра, повизгивая.
— Я убежден... как, впрочем, должны быть убеждены вы, как понимаю вас я, Петр Николаевич... Наверно, то, что Эйнштейн вошел в наше сознание не в сутане кардинала, а в партикулярном платье, естественно... Тогда почему же на вас платье не партикулярное?..
Отец Петр обернулся и в нерушимом молчании, молчании долгом, посмотрел на Кравцова. Где все это хранилось в Кравцове и для какой цели хранилось? Следующий шаг требовал сил. Волчонок, повизгивая, метался между ними, он хотел движения.
— Но чтобы утверждать это, надо, простите меня, знать больше, чем знаете вы? — наконец произнес отец Петр. — Кто вы, Михаил Иванович?
Кравцов стал еще тише.
— Я человек... которого с ума свела математика, и я ничего не утверждаю категорически — я просто сомневаюсь... Имею я право на сомнение?
— Право... на сомнение? — произнес отец Петр. — На сомнение? — Ему, очевидно, хотелось сказать: однако ты понимаешь преимущество сомнения перед категорическим «нет», как понимаешь и то, что в сомнении есть всесилие капли, которая дырявит камень. Разуневский смотрел сейчас на своего спутника, и он, маленький и в свете ночи широкоскулый, с тонкими руками, которые казались сейчас слабыми, виделся отцу Петру иным, чем прежде. Будто подменили Кравцова, будто в его облике явился сейчас кто-то, кого не знал отец Петр, и он должен был сказать сейчас себе: