Шрифт:
Закладка:
Марья из задосок не отозвалась.
– Чего она у тебя? На ухо медведь наступил?
– Марья, – глухо позвал Илья, – тебя зовут.
Марья и на голос мужа не отозвалась.
Ганичев с видом человека, объявляющего выговор, сказал:
– Хорошо воспитал жену! А мы хотели тебя на красную доску. В газете напечатать…
Вот тут-то Марья и подала свой голос. В задосках вдруг забренчала посуда, со звоном что-то упало на пол, а потом выскочила оттуда и сама Марья.
– На! На! И про это напечатай! – И сунула Ганичеву какой-то серый землистый кусок, и по цвету, и по форме напоминающий стиральное мыло.
Ганичев – человек бывалый – не растерялся. С Марьей разговаривать не стал. Ответ потребовал с Ильи.
– Что это? – спросил он не своим, служебным голосом и указал глазами на кусок в своей руке.
– А-а, што это? Не знаешь, што это? А вот это то, што мы едим. Не едал такого хлебца? И ты, председатель, не едал? Постой-постой, я и тебя угощу! – Марья вынесла из задосок еще такой же кусок. – На, поешь моего хлебца – тогда и заем с меня спрашивай…
– Марья… – сказал умоляющим голосом Илья.
– Што Марья? Неправду говорю?
– Мама, мама!.. – закричала девочка. – Надька плачет…
Ребенок в зыбке и в самом деле хныкал – и он выручил всех. Марья подошла к зыбке, а Ганичев стал собирать со стола бумаги – теперь можно было отступить, не уронив своего авторитета.
Все же последнее слово произнес Ганичев.
– Подумай, – кивнул он Марье из-под порога. – Лучину-то щепать можно и не головой.
И – Илье, когда они вышли на крыльцо:
– Распустил бабу! А что это у тебя за наглядная агитация в углу? Член партии. С иконами в коммунизм собрался. Смотри! Гужи ей не подтянешь, мы тебе подтянем…
Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.
4
Сосны росли за баней – толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: «Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду». О соснах ему напоминали соседи: «Смотри, искра в сушь падет – вмиг сгоришь и нас спалишь».
Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.
Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил – редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.
И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две – и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть…
Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня – крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?
После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку – чтобы успокоиться. И кажется, успокоился – растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.
Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии – чего же ожидать от ребят? – и он даже пошутил:
– Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?
Старший, Витька – нелюдимый парнишка, – при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.
Илья помог ему встать на ноги – и что же увидел в его ручонке, зажатой в кулак? Медаль «За взятие Кенигсберга».
– А вот это уже нехорошо, сынок, – сказал он и погрозил ребятам пальцем.
Боевые награды у него хранились в плетенке на самом дне. Он вынул из плетенки бумаги, проверил. Ордена на месте, медаль «За оборону Москвы» тут, медаль «За победу над Германией» налицо… А где же медаль «За боевые заслуги»?
Илья перебрал бумаги так и эдак – нет медали.
– Ребята, вы взяли медаль?
Витька и Толька заревели, кинулись в задоски под защиту матери.
– Где, спрашиваю, медаль?
– Не ори, к дьяволу! – закричала Марья. Она шагнула из задосок, загородила собою ребят. В глазах ненависть, брови сведены, – казалось, она только и ждала этого предлога, чтобы вцепиться в него. – Медаль! Ребенок ты – бляшками играть?
– Медаль – бляшка? Ты подумала?..
В сорок втором году под Вязьмой они трое суток штурмовали хутор. Трое суток – без сна, без еды, через минное поле. И их осталось от роты всего пять человек, когда они заняли хутор. И всех пятерых наградили медалями «За боевые заслуги» и приняли в партию. И он, оглохший, растерзанный, с обмороженными руками, не свалился замертво, как другие. Он стал писать письмо домой. «Здравствуй, дорогая жена! Здравствуйте, дети! Сегодня для меня и для всех нас открылась дорога жизни…»
Илья ударил Марью по щеке…
И самое ужасное, как ему казалось сейчас, было то, что он ударил Марью при детях, при Вале…
Марью хвалить не за что. Не дай бог никому такой характер! И все поперек, все супротив. Он ей слово, а она ему десять. И насчет икон этих – сколько ей говорено! Надо тебе иконы, не можешь без них – шут с тобой, не препятствую. Повесь в задосках и молись – хоть лоб расшиби. А зачем позору-то его предавать? Кто он, в конце концов, в своем доме? Постоялец? Приживальщик?
Илья, обжигая губы, затянулся в последний раз, затоптал сапогом окурок, вздохнул.
Много, много обид он мог бы предъявить своей Марье. И неряха она, каких поискать. Утром встанет, заткнет космы за плат и пошла растрепа растрепой. Ворот рубахи не застегнут, груди болтаются, крест на грязном гайтане[24] болтается – глаза бы не глядели. И с людьми живет как упырь – ни она людям, ни ей люди. А если он в правлении засидится – «А-а, делать тебе нечего! Не начитался своих газеток!..» А приготовить чего-нибудь поесть? Нет, они не едали ничего вкусного, даже когда в доме что было…
Да, все это так, вздохнул Илья, не за что хвалить Марью. Но с другой стороны, кто бы связал с ним жизнь тогда, в тридцатом году, когда он был твердозаданцем, кандидатом в кулаки?