Шрифт:
Закладка:
– Зачем? – вяло поинтересовалась я.
– Затем! Ты что, явишься к мужу такой лахудрой? – возмутилась Ленка.
– К мужу?
– Так, все! – рассердилась Ленка. – Не мешай мне.
Через час мои волосы стали такими же, как неделю или две назад – темно-русыми, без единой сединки. Оставшись вполне довольна собственной работой, Ленка вывела меня в коридор, где маялся Рубцов в больничной накидке, он обнял меня за плечи и повел в реанимацию. Через стекло поста я увидела, что Леха лежит уже без аппарата, глаза его открыты, и он смотрит в потолок. Мы тихо вошли в палату, и Кравченко улыбнулся, увидев нас, поднимая в приветствии левую руку:
– Салют, десантура! – хрипло произнес он.
– Здорово, черт старый! – отозвался Рубцов. – Напугал ты нас, как мы с Лешим без тебя?
– Серега… выйди, – попросил Кравченко, не сводя с меня взгляда.
– Да, я потом зайду… – он задернул жалюзи на двери и ушел, оставив нас одних.
– Ласточка моя, прости меня … Прости, что пришлось пережить все это… – заговорил Кравченко, но я закрыла ему рот рукой, чувствуя, как его сухие губы двигаются под моей ладонью:
– Молчи, я прошу тебя, молчи… Никогда не проси у меня прощения, ты ни в чем не виноват, ты – лучшее, что у меня есть.
Он закрыл глаза, из-под ресниц выкатились две огромные слезины, поползли по небритым щекам, и это поразило меня – мой несгибаемый, гранитный Кравченко позволил себе слабость.
– Тебе двадцать пять лет, ты красивая, умная и упорная, и я – все, что у тебя есть?
– Да. И больше ничего мне не нужно.
Как сказал мне потом наблюдавший Кравченко врач, то, что произошло, можно было отнести к разряду медицинских чудес – по всему выходило, что Леха не выживет, не очнется. Но он сделал это с поразительной скоростью, всего за неделю, и этому не преставали удивляться все врачи госпиталя.
– Не иначе, кто-то молится за мужика, – сказала однажды пожилая санитарка баба Поля, убирая в палате.
Я сидела возле мужа и, как обычно, держала его за руку. Он подмигнул мне – знал, кто именно и какими словами просит у Бога о милости…
Меня комиссовали – от шока перестал видеть правый глаз, еще хорошо, что работать не запретили, и я устроилась в госпиталь, чтобы быть рядом с Лехой, который очень медленно восстанавливался. Два раза пуля в правом легком начинала смещаться, вызывая тяжелые кровотечения, но оперировать хирурги не могли – Кравченко был очень ослаблен. Потом у него началась пневмония, тяжелейшая, с высоченной температурой. Леха бредил, рвался с постели, орал, командовал, воевал, короче. Я приходила к нему, отдежурив сутки в отделении для выздоравливающих, и оба своих выходных проводила возле мечущегося мужа. Жила я в общежитии, в комнате у Лизы, правда, появлялась там крайне редко, только помыться и сменить одни брюки на другие. Меня жалели, и это раздражало – мне не нужны были жалость и сочувствие, мне нужен был только Кравченко. Только этим я и жила. Родители постоянно звонили и звали домой, но как я могла? Если бы Леху можно было перевезти, я согласилась бы, но мы только что победили пневмонию, и он с трудом поправлялся, так что о переводе не могло быть и речи. Я очень похудела, забывая поесть, и Кравченко орал на меня в бессильной злобе, но ничего не помогало, аппетит не возвращался, и только инъекции витаминов, которые делала мне Лиза, не давали упасть. Пару раз приезжала Лена Рубцова, вытаскивала меня из госпиталя, выгуливала по городу, развлекала, как могла. Наконец, в апреле девяносто девятого, Леху перевели в госпиталь нашего города, и мы смогли уехать. В аэропорту спецрейс встречала бригада «скорой», и я даже домой не заехала. В госпитале уже ждали, Авдеев молча обнял меня, пожал руку Кравченко, и Леху увезли в палату, а меня врачи утащили в ординаторскую, усадив там за стол. Васька Басинский, разглядывая меня так, словно видел впервые, с чувством произнес:
– Уважаю тебя, Стрельцова! Бывает же…
– Вася, не надо, мне так хреново, не представляешь! Кто будет его лечить, не знаешь?
– Костенко.
Майор Костенко был знающим, грамотным хирургом, неоднократно бывавшем в Чечне, практику имел обширную, плюс к тому – раздробленную осколком коленную чашечку. Но врач отличнейший, я была спокойна за своего Леху.
Я зашла к Кравченко проверить, как его устроили, он был бледен после перелета, но старался не показать, что устал.
– Езжай домой, ласточка, тебя родители ждут. Съезди, отдохни, выспись.
– Я не могу так надолго, ты останешься один…
– Что я? Лежу, в потолок плюю. Позвони Рубцову, пусть приедет, – попросил Леха, подталкивая меня к двери.
– Хорошо. Я недолго, – я поцеловала его, пригладила взъерошенные волосы. – Не скучай.
– Иди-иди, я посплю немного.
Я поехала к себе на квартиру. Теперь нужно было думать, как разместить здесь Леху, когда его выпишут. Комната, конечно, большая, двадцать четыре квадрата, «сталинка», но все равно огромный Кравченко будет выглядеть здесь просто супермасштабным. На столе лежала куча почты – это мать регулярно складывала содержимое моего почтового ящика. Я выбросила рекламки, газеты, отдельно сложила счета за квартиру, и вдруг мое внимание привлек конверт. Мне никто не писал писем, просто некому было. Я с любопытством распечатала его – это оказалось приглашение на встречу выпускников. Через неделю. Я не пошла бы туда ни за что, но мать всю неделю уговаривала меня, и Ленка Рубцова, и сам Рубцов, вернувшийся недавно из Чечни с пулевым ранением в голень, и даже Кравченко, от которого я почти не отходила.
– Сколько можно торчать возле меня? Иди погуляй, посмотри, как люди живут, – уговаривал он, целуя мою руку. – Нельзя же всю жизнь возле меня в тельнике сидеть, причем в моем, кстати! – заметил он, и это была чистая правда – я всегда переодевалась в его тельняшку, ту самую, пробитую пулями, разрезанную моими руками и ими же зашитую. Мне было в ней уютно и удобно, она доходила мне до колен почти, как платье, и я старалась с ней не расставаться.
– Что, жалко? Жалко, да? – я прижалась к нему, погладив выпуклую грудь.
– Не надо, родная, – попросил он, пряча глаза. – Скажи, ты не думаешь о том, чтобы уйти