Шрифт:
Закладка:
Попытаюсь преодолеть ее.
Самое важное еще для меня: мысли о встрече нашей или не встрече я тебе уже изложила в предыдущих письмах.
К этому добавлю только, что чем дальше, тем мне яснее — в то время как встреча (как таковая) ничего не предрешает, — _н_е_ _в_с_т_р_е_ч_а — предрешает все! И именно, что… мы никогда не встретимся… Ясно!..
И это так важно, так должно быть свободно каждым решено, что я тебя не вынуждаю и ни к чему не склоняю, но само собой разумеется, что из решений твоих я делаю выводы. Мне всегда казалось, что ты не хочешь, избегаешь встречи. М. б. я и не права.
Если бы ты все же захотел хлопотать (ибо ты до сих пор еще не хлопотал, — я это знаю (!)), — то сообщаю, что С. уже не при фирме Shumacher, но со вчерашнего дня принял на себя всю фирму, и таким образом вместо фирмы Shumacher стала фирма [1 сл. нрзб.] S. Subbotin. Он, как директор, не может действительно отлучиться. Сережа привез мне сегодня твои лакомства и прочее. Ну, что мне с тобой делать? Побранить или поцеловать? О книгах я давно писала и благодарила. Все получила, которые ты отсылал.
В следующем письме перечислю.
Целую. Оля
[На полях: ] Получил ли мою фотографию?
«Реликвию» я и приняла как таковую. Об этом еще напишу особо. Много дум!
Прости, что мало пишу, — не могу… У меня это бывает. Пройдет. Спать больше надо тогда!
«Повесть жизни». № 2
Передо мной стоял N. с сарказмом, с какой-то горечью. Что он говорил, не помню точно, но что-то о своей ничтожности, о презрении всех к нему, и что ему это _т_а_а_к_ безразлично. Что-то и о религии (тоже с улыбочкой, но видно было, что это — маска). Я ему советовала почитать Евангелие и о презрении сказала, что идиоты только за тюрьму могут презирать. Евангелие он читал еще в тюрьме, и много.
Стали раскланиваться. Так до Пасхи. В Великий Четверг служил у нас, присланный откуда-то священник485, прокричали о нем, что и «пьяница», и «редкий развратник» и т. п. Уехали все, кто мог, на службу в город. И я тоже. Берегли, видите ли, мы все себя, «не запачкаться» бы от «пьяницы-попа»… Возвратясь, однако, узнали, что этот батюшка (лет 30–31) служил исключительно проникновенно и всех «взял». Был и N. Не удивительно, что эта служба была в устах всех «ос» сплошным жужжанием. N. тоже пришел «поделиться» впечатлением. И… уж не очень саркастически смеялся. Был он весь заторкан, без тепла, без дома. Священник оказался необычайным. Привился у нас в семье.
Я глубоко стыдилась моего тогдашнего отъезда в город. Тоже, святоша! Я покаялась ему в этом. Мы сдружились. Он мне потом много помог в жизни. Стали мы особенно беречь батюшку от наговоров. Пылкий он был, не «умел» себя вести с «жабами». Легковерный, как дитя. Его можно было разыграть и затащить куда-нибудь. Вот однажды N. пригласил его в пивную. Я, помню, возмутилась и поругалась с N. Я его стыдила. После этого столкновения N. стал как-то уважать меня. На Троицу я плела гирлянды в церковь. Подходит N.: «О. А., а себе-то Вы и не оставили цветов? Все расхватаны?» Да, я о себе забыла. Посмеясь его заботе, я сказала: «ну, сколько же кругом цветов (цвели белые акации, все одуряя), авось и мне хватит!» Вечером слышим шум в саду. И что-то хлопнулось около моей двери. Крики… Это N. рвал мне белые акации, а заведующий домом, не видя, кто это в деревьях, его оскорбил. Понятно: за плечами тюрьма, а тут… «вор?» И вот уехал в город. Ночью же, без гроша. Все ахали и охали. Букет одна дамочка подобрала себе, пока я была в комнате. Так бы и кончилось… Но я заболела малярией, от кого-то узнал. Прислал мне письмо, — просил простить за «беспокойство», прислал «вместо _т_е_х_ цветов, васильки». Еще спустя немного, явился к институту и подал мне письмо, прося потом ответить. Бледный весь, робкий. В письме стояло, что я его «человеком сделала», и Бога ему дала, охоту жить вернула и много, много. В конце просил стать его женой, иначе… «не хочет, не будет жить. Не для чего и не для кого…» Прочитав его, я вся вдруг потускнела, поблекла. Я не знала, что же это? Я не любила его, жалела только по-человечеству. Всю ночь мучилась, прося Бога помочь мне. Мне было 19–20 лет. Я боялась погубить его отказом. Перед тем я все молилась, чтобы открылся мне мой смысл жизни! Я этим очень тогда мучилась… И вот… я вдруг это и приняла за указание, за ответ мне. Встала ночью и записала:
«Это мне Крест дается, и я его принимаю». Я согласилась. Мы не могли тотчас жениться, т. к. надо было хоть кому-нибудь из нас, хоть как-нибудь устроиться. Любил он меня безумно, исступленно, чисто, оберегая от всего, от себя тоже. Но со временем, и очень скоро, началось тиранство. Ревность его доходила до пределов. К маме, к подруге, к прохожим. Я не смела хорошо, к лицу одеться. Ни на концерт, — никуда. Только — он. Весь мир должен был пропасть для него у меня. Я все терпела. Угрозы убить себя, меня… Постоянно. Мама моя была не рада этому браку, но она нашу свободу не насиловала. Его родные благословили, радостно. И вот так длилось до 26 года. Любить я его не любила, но притерпелась. А тогда казалось, что и полюбила будто. Его любовь меня как будто собой ослепила. Баловал меня, как это могут только _н_а_ш_и, русские. Но его угрозы, его попытки «кончить с собой», его бритва у пульсов… и еще много чего… измучили меня. Я разучилась смеяться. Я была в вечном страхе. Я никому не говорила ни слова, боясь, что мама, и так настроенная против, — запретит. Я верила в мою «миссию спасти человека». Гордыня? Да, гордыня. Я так и на исповеди это назвала. И потому — поражение гордыне. Терпела. Отдавала ему все силы, и, страдая и сострадая, я, правда, будто и полюбила его. Но во всяком случае — терпела. Отдавала ему все, что у меня было. Скрашивала жизнь ему, чем могла. Все свое время, всех знакомых бросила, ежедневно писала ему, если не виделись. Посылала ему цветы (любил очень). Даже дневник свой отдала, чтобы успокоить его ревность. Но дальше все было хуже. Дошло до того, что