Шрифт:
Закладка:
— Ладно, — говорю я. — Пусть так. Но ведь Калле все-таки лежит в морге, верно? С простреленной спиной? Тогда я переверну свой вопрос и спрошу иначе: кто из них задержал меня?
Судья хлопает глазами, но сдерживается, из себя не выходит.
— Оддвар Рюд показал, что тебя задержал он. Больше я пока ничего не могу сказать.
Потом он кашляет, делает скорбную рожу и продолжает:
— Полицмейстер Осло просил меня передать его глубочайшее сожаление по поводу того, что произошло на Бюгдё нынче ночью. Согласно действующей инструкции, патруль, задержавший вас, не имел права прибегать к оружию, не получив на то разрешения начальства. Такого разрешения дано не было. Полиция сожалеет об этом несчастном случае.
Произнеся что-то в этом роде, он отпускает меня, взяв подписку о невыезде. Когда мы с мамашей выходим на улицу, я больше не в силах держать себя в руках. Я начинаю реветь, тут же на тротуаре, перед судом, на глазах у всего честного народа. Реву и никак не могу остановиться, а мамаша обнимает меня за плечи и осторожно уводит подальше от дверей, и я вижу, что она сама вот-вот заплачет. Но перед тем как уйти, я грожу суду кулаком. Ничего это не изменит, но все-таки мне становится чуть легче.
А после — дом, и новые допросы в полиции, и похороны Калле, и всякое такое. Калле кремировали на кладбище Алфасет. Перед часовней толпа народу, я даже не всех знаю. Я подхожу к отцу и мачехе Калле. Лица у них бледные, измученные, отец говорит мне:
— Как вы могли угнать машину?!
Я его понимаю. Но ведь не в этом дело. Эудун из нашего класса стоит рядом со мной и вмешивается в разговор:
— Ты оплакиваешь сына. А мы — товарища. И у тебя, и у нас одно горе. Ты должен пожать Рейнерту руку.
Они оба слушаются Эудуна — и отец Калле, и его мачеха — и пожимают мне руку. Я говорю, что мне очень жаль, но только не забывайте о том, кто стрелял. Я пытаюсь держаться гоголем, а самому хочется реветь. Мы с Оудуном ходим и слушаем, о чем говорят люди. Большинство вспоминают Калле, рассказывают о нем всякие истории. Мы стоим возле Лайлы, Бённы, Юнни и Анне-Грете и чертим башмаками по гравию.
— Калле был очень несдержанный! — говорит Лайла. — Но товарищ он был отличный! Таких мало. Помните, однажды математик орал на Лисе за то, что она не может решить у доски задачку? А Калле встал тогда и говорит: «Оттого что ты так орешь, ей понятнее не станет!»
— А вообще-то они с Лисе были как кошка с собакой, — добавляет Бённа. — Калле не боялся говорить то, что думает. За это его все учителя уважали, хотя он часто плавал на контрольных и все такое. Он не боялся говорить, что думает!
— А в молодежном клубе, — вставляет Юнни. — Помните тех двух пакистанских парней, как они впервые пришли к нам в клуб? Потом еще они всех обставляли в пинг-понг. А в первый день все от них шарахнулись, и кое-кто начал по углам рассказывать анекдоты про пакистанцев. Тогда Калле и Рейнерт растолкали всех, подошли к этим парням и позвали их играть в пинг-понг.
— Еще бы. — Я улыбнулся. — Мы-то думали, что нашли партнеров, которые играют так же паршиво, как мы! А через две недели они разбили нас в пух и прах! Хотя раньше и ракетку в глаза не видали.
— Вы же их и натаскали, — говорит Эудун.
— Вон они, — говорю я. — По-моему, это они там стоят. Видишь, тоже пришли.
— Все пришли, — тихо говорит Анне-Грете. — Все, кто знал Калле.
Ее лицо, обрамленное длинными непослушными кудрями, слегка раскраснелось, она смотрит в землю.
Фру Эриксен подходит к нам и здоровается за руку. Мы вместе входим в часовню. Она говорит на ходу:
— Какой ужас, Рейнерт! Какая страшная история!
Голос у нее чуть сиплый. Мы сидим, и под звуки органа я рассказываю ей шепотом о последней ночи Калле. На фру Эриксен черный костюм и черный свитер, большие голубые глаза широко раскрыты, лицо растерянное, беспомощное. Она стискивает мою руку.
— Вы поступили очень глупо, Рейнерт.
— Это потому, что мы испугались.
— Я понимаю. Человек сам не знает, что выкинет, если по-настоящему испугается. Но все-таки, Рейнерт. Ты не должен озлобляться из-за этого случая. Обещай мне!
— Не должен озлобляться. А почему же это не должен? Может, объяснишь почему?
— Да потому, что это ничего не изменит, — говорит она. — Ты и так никогда не забудешь того, что случилось. И кто за это в ответе. Но Калле ты не вернешь, даже если ожесточишься и озлобишься.
Она смотрит на меня своими ясными голубыми глазами, и в них нет ни тени колебания. Звуки органа стихают. И я чувствую, что отдал бы руку на отсечение за то, чтобы уметь говорить. Умей я говорить, я бы встал сейчас и сказал все. Все, что знаю о Калле, о всех его мечтах и дерзаниях. Потому что Калле был из тех, кто дерзает. Он искал и путался, он делал много такого, чего не следовало, но в нем было слишком много нерастраченных сил, и он не знал, на что их потратить. Он еще даже не начал жить, когда его убили. Он был полон жизни! Полон протеста! Он был очень смелый и не знал, как распорядиться этой смелостью. Но он дерзал. Бог видит, он был из тех, кто дерзает!
Но вместо меня слово взял пастор. Тот самый старик пастор, который готовил нас к конфирмации. Это его дело — читать здесь проповеди. Вот у кого нет никаких проблем со словами, они так и сыплются из него, точно горох из мешка. Но только что же он говорит? Это я спрашиваю. Что же он такое говорит? Что значат эти его слова? Мы все сидим в часовне. Человек сто, не меньше. Мы собрались, потому что хотим оправдать Калле. Он много значил для нас. В каждом сидящем здесь появилась трещина. И эта трещина, эта рана, которая в самой глубине есть у любого из