Шрифт:
Закладка:
Во мне все более зрело убеждение: мы в принципе неправильно подходим к изучению исторической реальности, в особенности когда пытаемся понять специфику столь далекой и во многом чуждой нам эпохи, какой было Средневековье. Присущую нашему времени систему четкого расчленения мира на социальный и природный историки переносят на миросозерцание людей совершенно иного периода. Но на каком основании они так поступают? Возможно ли верно понять существо поземельных отношений той эпохи, применяя к ним современные понятия и разграничения? Допустимо ли интерпретировать свободу и зависимость в Средние века исходя из их понимания в Новое время? Правомерно ли моделировать отношения между сеньорами и подданными по образцу капиталистических отношений? Возникали все новые и новые вопросы. Они сводились к одному: без выяснения «субъективной стороны» исторического процесса, не реконструируя картину мира, которая присутствовала в сознании средневековых людей и определяла их поступки и все их социальное поведение, невозможно правильно и глубоко понять общественные структуры той эпохи и их функционирование.
На первый взгляд может показаться, что я сейчас обсуждаю слишком специальные вопросы, но это далеко не так. Речь идет не о чем ином, как о принципах исторического исследования, о его гносеологии и об отношении исторической науки к философии истории. От конкретных вопросов медиевистики вел прямой путь к концепции социально-экономических формаций (и это, кстати, прекрасно поняли мои оппоненты, осудившие мою книгу как немарксистскую). Понятие «феодализм» я склонен трактовать в весьма ограничительном смысле, не как «необходимую стадию во всемирно-исторической смене способов производства», а как конкретный исторический феномен, возникший из встречи германской и римской социальных систем. Я решительный противник поисков феодализма повсюду, где налицо подвластное земледельческое население и возвышающийся над ним вооруженный могущественный социальный слой, т. е. люди, живущие за их счет. Феодализм в собственном смысле существует там, где складывается специфическая форма межличных отношений, предполагающая явный или — чаще — подразумеваемый договор. Поэтому в основе феодализма лежит система правоотношений, при которой носителями и обладателями определенных прав (разумеется, сопряженных с обязанностями и повинностями) выступают не только господа, но и их подданные. При всей ограниченности социально-правового статуса серва или виллана, право и обычай молчаливо исходили из признания за ними правоспособности. Таким образом, феодализм кажется мне возможным только при наличии в обществе специфической структуры человеческой личности. Тип же личности в огромной мере зависит от доминирующей системы культуры и религиозности. Поэтому, по-моему, бессмысленно искать феодализм вне христианского региона (ибо христианство опирается на личностное самосознание), однако и в его пределах я нахожу феодализм в определенных частях Западной Европы, но не в Византии или на Руси.
Из конспективно изложенного выше явствует, что мои разногласия со школой Неусыхина, обнаружившиеся в конце 60-х — начале 70-х годов, были принципиального, методологического свойства, касались общих взглядов и на исторический процесс, и на «ремесло историка». Основные мои возражения были изложены в книге «Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе». По моей просьбе Александр Иосифович прочитал книгу в корректуре незадолго до своей кончины и написал отзыв на нее для издательства, так же как это сделал и незабвенной памяти Николай Иосифович Конрад. Естественно, Неусыхин не был расположен принять мою критику, но для того, чтобы завершить рассказ о наших непростых взаимоотношениях, скажу: его отзыв был вполне положительным, не в его правилах было препятствовать кому-либо полемизировать с ним, тем более в обстановке, когда над книгой и ее автором сгущались тучи. Нужно ли добавлять, что книга, вышедшая в свет вскоре после его кончины, была мною посвящена его памяти?
Путь к осознанию необходимости трансформации понимания социальной истории в указанном направлении, т. е. в насыщении ее человеческим содержанием, был долог и сложен. Ныне это представляется чем-то саморазумеющимся и естественным. Но возвратимся мысленно в 50-е годы. Традиционная ментальность историков была предельно отягощена догмами, наша научная дисциплина оставалась «служанкой» марксистской социологии и политической экономии, призвание ее видели в иллюстрации «общих законов истории». Наряду с изучением исторических источников и прежде них штудировали труды «классиков марксизма-ленинизма», вполне на богословский лад, считая их «первоисточниками», и именно в них в первую очередь черпали аргументацию и критерии научного анализа. Поэтому оригинальные мысли, новые, не предусмотренные «бородачами» исторические феномены воспринимались с неизменной подозрительностью. Советская историческая наука по-прежнему «боролась» с «буржуазной». Нас терроризировали жупелы «ревизионизма», «конвергенции» и «объективизма». Принцип «партийности» подчинял себе принцип научности.
XX съезд КПСС приоткрыл — как вскоре выяснилось, ненадолго и не очень широко — двери для новых идей. Я вспоминаю, с какой энергией бросились мы обсуждать проблемы методологии и философии истории, вспоминаю теоретические дискуссии, в которых старались наверстать упущенное за десятилетия молчания. То был период частичного раскрепощения нашей мысли от мертвящего догматизма, — частичного, ибо многие искали выход в «новом прочтении Маркса», воображая, будто все дело в «очищении» его теории от «наслоений» сталинской вульгаризации. «Глубинная» ментальность историков и философов оставалась по сути своей все той же.
Этот период счастливо для меня совпал с годами возмужания как историка. Я опубликовал ряд статей по общим проблемам исторического знания — об исторической закономерности, о социально-экономической формации, об историческом факте, о необходимости сближения исторической науки с социальной психологией. Ныне эти работы, с моей точки зрения, едва ли удовлетворительны, они важны для меня как вехи в моей духовной переориентации и как свидетельства нараставшего сопротивления тому взгляду на историю, какой был нам навязан. Их можно правильно оценить только в контексте идеологической ситуации конца 50-х — первой половины 60-х годов. С достаточной определенностью я возражал против идеи законов, якобы управляющих ходом истории, противопоставляя ей мысль о конкретной закономерности как результате взаимодействия многих сил, включая человеческие волю