Шрифт:
Закладка:
Языков, как всегда, добродушен и щедр – и счастлив, что теперь он вспомоществует не горластой ораве студентов, как когда-то в глупой молодости, а высоким творческим людям, для которых каждая копейка – это гарантия еще одного дня вдохновенного труда, не омраченного заботами о хлебе насущном. Помогает он и Чижову в его благородных, хотя и рисковых, начинаниях помощи чешским и греческим братьям… Об этом упоминалось в начале, также как и о том, что попытка Языкова оставить Чижову большую сумму по завещанию вызвала резкие возражения его братьев.
Да, хлебом насущным Языков делится с радостью, благо, у него-то закрома полны, как их не отворить? Но не хлебом единым жив человек. Возможно, даже важнее та духовная поддержка, которую Гоголь и Языков оказывают Александру Иванову. В особую поэтическую атмосферу, существующую вокруг них, не всякий мог проникнуть. Иванову доступ был открыт. И важные разговоры велись, и было чтение произведений – и Гоголь, и Языков, были замечательными чтецами, а если Языков и подогревался бутылкой вина, то уже не доходил до «иссупления», в котором все равно был хорош – и могли быть просто «разговоры ни о чем», да, «под каштаны, с прихлебкой вина», когда важны жест, интонация, с которыми задается самый обыденный вопрос, общее отношение к жизни, возникающее из пустяшных обменов словами. И молчание бывало важно. В шутке Гоголя про «этюд воинов, спящих при гробе Господнем», проскальзывало и серьезное обращение к Иванову: вглядывайся…
И Иванов вглядывался. Многое переносил в свое произведение. «Ближайший ко Христу странник» имеет почти полное портретное сходство с Гоголем. И это не случайно. Александр Иванов писал отцу: «Гоголь – человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство…» И Павел Анненков не отрицал влияния на Иванова Гоголя и Языкова. Человек либерального направления, он – как и практически все либералы – считал это влияние скорее вредным, и даже намекал, что Иванов скорее делал вид, – например, когда возникли очередные «споры о Франции», – что разделяет убеждения Гоголя, чем действительно их разделял, но и сквозь всю его предубежденность проступает: от Гоголя и Языкова Иванов «напитался» не убогой «поповщиной», а той непосредственностью и чистотой веры, когда человек не теоретизирует, а свободно и просто – по-человечески, как ни парадоксально это прозвучит – разговаривает с творцом, пространство собственного творчества превращая в молитву: даже в творческих шалостях.
Для тех, кто разбирается в живописи, это будет легко заметно на эскизах – бесчисленных эскизах, которые писал Иванов. Если до 1842 года в них чувствуется академическая вымуштрованность, то потом появляются и экспрессия, и легкость, и – «души исполненный полет». Кто-то скажет: да он просто технику довел до высшего уровня, когда можно о ней не думать, а делать, что хочешь. Вот уж… Техника у Иванова и до того была на высшем уровне, а вот раскрепощенности не было.
По системе сообщающихся сосудов Иванов получил от Гоголя и Языкова ту долю простодушия, без которой невозможен гений – и которая позволила ему увидеть Христа не как символ, не как великую абстракцию, не как нечто «забронзовевшее», а как живого человека, с которым можно общаться близко и запросто, как общались апостолы: и только в таком общении упадет на тебя отблеск его божественного света.
Одного этого было бы достаточно, чтобы сказать: Гоголь и Языков не зря провели время в Риме, несмотря на дожди и прочие неурядицы. Но они ведь и сами работают, интенсивно и плодотворно. Гоголь завершает «Женитьбу» и «Игроков», Языков готовит сборник своих новых стихотворений, который выйдет в следующем году. И, главное, копит силы перед следующим взлетом. Что нового пишет мало, оно и понятно. После плодотворной Ниццы, потребовавшей всего напряжения сил, необходима достаточно долгая пауза для восстановления. Никуда не денешься. Можно припомнить, что и Пушкин после первой Болдинской осени за весь следующий год написал всего пять полностью законченных стихотворений, из них три программных – отклик на польские события, так что из чистой лирики остается от всего года лишь «Эхо» да «И мнится, очередь за мной, Зовет меня мой Дельвиг милый…» А что у Языкова именно накопление сил, а не расслабленность по болезни и погружение в дремоту духа, докажет ближайшее будущее.
Такое впечатление, что пока Гоголь и Языков вместе, им все по силам, все по плечу. А вот стоит им расстаться… У каждого возникают свои перекосы. И чем острее они ощущают эти перекосы – у каждого свои – тем активнее переписка между ними в те годы, когда судьба не дает им увидеться лично.
После отбытия Языкова в Москву Гоголь переходит к самой активной фазе работы над «Выбранными местами из переписки с друзьями». Первые экземпляры книги выйдут из типографии буквально на следующий день после смерти Языкова.
Наверно, многие читатели еще помнят времена, когда старательно внушалось, согласно школьной программе, что «Избранные места…» – это упадок, кризис и распад гения Гоголя, что надо во всем верить Белинскому, раздолбавшему эту книгу в пух и прах… Ладно, претензии со стороны либерального лагеря нам хорошо известны. А вот о претензиях с противоположной стороны старательно умалчивалось – и даже не сказать, что умалчивалось стыдливо: скорей, ощетинясь идеологическими штыками, чтобы никто не смел и помыслить ненароком, что, может, в этих претензиях и своя правда имеется.
Суть всех претензий сводилась к одному слову: гордыня. Гоголь настолько вообразил себя учителем жизни, что его обуяла гордыня, неприличная христианину, и неприкрытые проявления этой гордыни портят и затмевают все ценное, что есть в книге. Великий святитель митрополит московский Филарет лишь разводил руками, сталкиваясь и в этой книге и после нее, вплоть до предсмертных гоголевских дней, с учительством жизни и «самостью» Гоголя: вот что получается, когда человек решает стать монахом от мира, не пройдя всех этапов подготовки к тому, чего требует монашеское служение… Когда долгий и трудный путь, отработанный веками, – путь по шаткому мостику через пропасть, когда нужно на подгнивших досочках каждый шаг соразмерять, – подменяешь своевольным решением перемахнуть пропасть одним прыжком, то можно и сил не рассчитать…
Так или иначе, об этом говорили многие самые близкие Гоголю