Шрифт:
Закладка:
– А как вы думаете, – спросил его Бартелеми, – бог говорит по-французски или нет? Иначе я ему не могу отвечать.
Шериф побледнел от негодования, и бледность и негодование дошли до парадного ложа всех шерифских, мэрских, алдерманских вздохов и улыбок, – до огромных листов «Теймса».
Но не один апостольствующий шериф мешал Бартелеми умереть в том серьезном и нервно поднятом состоянии, которого он искал, которое так естественно искать в последние часы жизни.
Приговор был прочтен. Бартелеми заметил кому-то из друзей, что, уж если нужно умереть, он предпочел бы тихо, без свидетелей потухнуть в тюрьме, чем всенародно, на площади, погибнуть от руки палача. «Ничего нет легче: завтра, послезавтра я тебе принесу стрихнину». Мало одного – двое взялись за дело. Он тогда уже содержался, как осужденный, т. е. очень строго; тем не меньше через несколько дней друзья достали стрихнин и передали ему в белье. Оставалось убедиться, что он нашел. Убедились и в этом…
Боясь ответственности, один из них, на которого могло пасть подозрение, хотел на время покинуть Англию. Он попросил у меня несколько фунтов на дорогу; я был согласен их дать. Что, кажется, проще этого? Но я расскажу это ничтожное дело для того, чтоб показать, каким образом все тайные заговоры французов открываются, каким образом у них во всяком деле компрометирована любовью к роскошной mise en scène бездна посторонних лиц.
Вечером в воскресенье у меня были, по обыкновению, несколько человек польских, итальянских и других рефюжье. В этот день были и дамы. Мы очень поздно сели обедать, часов в восемь. Часов в девять взошел один близкий знакомый. Он ходил ко мне часто, и потому его появление не могло броситься в глаза; но он так ясно выразил всем лицом: «Я умалчиваю!», что гости переглянулись.
– Не хотите ли чего-нибудь съесть или рюмку вина? – спросил я.
– Нет, – сказал, опускаясь на стул, сосуд, отяжелевший от тайны.
После обеда он при всех вызвал меня в другую комнату и, сказавши, что Бартоломи достал яд (новость, которую я уже слышал), передал мне просьбу о ссуде деньгами отъезжающего.
– С большим удовольствием. Теперь? – спросил я. – Я сейчас принесу.
– Нет, я ночую в Твикнеме и завтра утром еще увижусь с вами. Мне не нужно вам говорить, вас просить, чтоб ни один человек…
Я улыбнулся.
Когда я взошел опять в столовую, одна молодая девушка спросила меня: «Верно, он говорил о Бартелеми?»
На другой день, часов в восемь утра, взошел Франсуа и сказал, что какой-то француз, которого он прежде не видел, требует непременно меня видеть.
Это был тот самый приятель Бартелеми, который хотел незаметно уехать. Я набросил на себя пальто и вышел в сад, где он меня дожидался. Там я встретил болезненного, ужасно исхудалого черноволосого француза (я после узнал, что он годы сидел в Бель-Иле и потом à la lettre[530] умирал с голоду в Лондоне). На нем был потертый пальто, на который бы никто не обратил внимания, но дорожный картуз и большой дорожный шарф, обмотанный круг шеи, невольно остановили бы на себе глаза в Москве, в Париже, в Неаполе.
– Что случилось?
– Был у вас такой-то?
– Он и теперь здесь.
– Говорил о деньгах?
– Это все кончено – деньги готовы.
– Я, право, очень благодарен.
– Когда вы едете?
– Сегодня… или завтра.
К концу разговора подоспел и наш общий знакомый. Когда путешественник ушел.
– Скажите, пожалуйста, зачем он приезжал? – спросил я его, оставшись с ним наедине.
– За деньгами.
– Да ведь вы могли ему отдать.
– Это правда, но ему хотелось с вами познакомиться; он спрашивал меня, приятно ли вам будет, – что же мне было сказать?
– Без сомнения, очень. Но только я не знаю, хорошо ли он выбрал время.
– А разве он вам помешал?
– Нет, а как бы полиция ему не помешала выехать…
По счастью, этого не случилось. В то время как он уезжал, его товарищ усомнился в яде, который они доставили, подумал-подумал и дал остаток его собаке. Прошел день – собака жива, прошел другой – жива. Тогда, испуганный, он бросился в Ньюгет, добился свиданья с Бартелеми через решетку и, улучив минуту, шепнул ему:
– У тебя?
– Да, да!
– Вот видишь, у меня большое сомнение. Ты лучше не принимай: я пробовал над собакой, – никакого действия не было!
Бартелеми опустил голову и потом, поднявши ее и с глазами, полными слез, сказал:
– Что же вы это надо мной делаете!
– Мы достанем другого.
– Не надобно, – ответил Бартелеми, – пусть совершится судьба.
И с той минуты стал готовиться к смерти, не думал об яде и писал какой-то мемуар, который не выдали после его смерти другу, которому он его завещал (тому самому, который уезжал).
Девятнадцатого января в субботу мы узнали о посещении священником Палмерстона и его отказе.
Тяжелое воскресенье следовало за этим днем… Мрачно разошлась небольшая кучка гостей. Я остался один. Лег спать, уснул и тотчас проснулся. Итак, через семь-шесть-пять часов его, исполненного силы, молодости, страстей, совершенно здорового, выведут на площадь и убьют, безжалостно убьют, без удовольствия и озлобления, а еще с каким-то фарисейским состраданием!.. На церковной башне начало бить семь часов. Теперь двинулось шествие, и Калкрофт налицо… Послужили ли бедному Бартелеми его стальные нервы? У меня стучал зуб об зуб.
В 11 утра взошел Д.
– Кончено? – спросил я.
– Кончено.
– Вы были?
– Был.
Остальное досказал «Times»[531].