Шрифт:
Закладка:
Помимо этих литературных примеров, я полагаю, мы все можем вспомнить и примеры из германской политики.
Не знаю, помните ли вы, что в начале войны 1914 года немецкому канцлеру Бетман-Гольвегу пришлось объяснять, отчего немцы нарушили обещание соблюдать нейтралитет и совершили военное вторжение. Любой политик из любой другой части света подыскал бы в свою защиту какую-нибудь уловку, подобрал бы аргументы. Гольвегу же для оправдания этого, очевидно незаконного, нападения пришлось выстроить целую теорию законности, и в итоге он в своей речи заявил, что немцы не обязаны подчиняться какому-то договору, поскольку договор – это всего-навсего клочок бумаги.
То же, в еще более обостренной форме, мы видели и при нацизме. Немцам было недостаточно проявлять жестокость: они посчитали необходимым заранее создать теорию жестокости, оправдание жестокости в виде этического постулата.
Мне кажется, этим можно объяснить темные эпохи в немецкой литературе. Речь идет об эпохах приготовления, когда немецкий дух принимает какое-то решение.
Я часто вспоминаю проект Поля Валери: написать историю литературы без имен собственных. Историю, в которой все школы, все книги мира будут представлены так, как будто их написал один автор, единый всемирный дух. Мне кажется, мы мало чем рискуем, если воспользуемся подходом Валери. Мы можем предположить, что вся немецкая литература – это порождение немецкого духа. И тогда сможем предположить, что время, когда жил Бах (то есть с 1675 по 1750 год), соответствует периоду размышления немецкого духа, готовящего блистательную эпоху Гёльдерлина, Лессинга, Гёте, Новалиса, а позже и Гейне.
Одна из характеристик эпохи Баха – страстные полемики, повторяющие те, что происходят в других частях Европы.
А еще мне кажется, что даже само слово «Германия», когда мы ведем речь о временах Баха, может оказаться ошибочным. Говоря «Германия» сегодня, мы думаем о большом объединенном государстве; но в то время это было скопище маленьких королевств, княжеств и герцогств, независимых друг от друга. В какой-то мере тогдашняя Германия являлась задворками Европы.
Убедительным подтверждением этому служат мнения о данной эпохе, принадлежащие самим немцам. Мы приведем в пример двух прославленных немцев, Лейбница и Фридриха Прусского.
Лейбниц – автор трактата, в котором он выступил в защиту немецкого языка. В этом трактате он рекомендует немцам культивировать свой язык, он говорит, что этот язык при надлежащей обработке может сделаться из туманного и неуклюжего таким же кристально ясным, как французский. Лейбниц приправляет свой трактат патриотическими рассуждениями, а затем в течение всей оставшейся жизни пишет только по-французски.
Я считаю, что решение Лейбница отстраниться от своего языка и всегда писать на языке иностранном – это свидетельство его подлинных мыслей. Лейбниц был человек всеобъемлющего любопытства. Естественно, он заинтересовался строем родного языка, однако при этом Лейбниц ощущал его провинциальность.
У нас есть даже более красноречивый пример – это случай Фридриха Великого. Фридрих однажды сказал, что не верит в способность немецкой литературы породить хоть какое-то хорошее произведение. А когда он познакомился с «Песнью о Нибелунгах», то посчитал ее незрелой и варварской. Известно к тому же, что Фридрих Великий основал Академию, и все члены этой Академии писали по-французски. То были французские литераторы, к которым в Германии относились с провинциальным благоговением.
Есть и другие примеры, подтверждающие провинциальный характер тогдашней Германии.
Обратимся к случаю доктора Джонсона. Доктор Джонсон уже стариком решил изучить неизвестный ему иностранный язык, чтобы проверить, сохранил ли он до сих пор свои интеллектуальные способности. И Джонсон выбрал голландский язык – ему не пришло в голову учить немецкий. Это означает, что немецкий в ту пору был языком настолько же провинциальным, настолько же второстепенным, как теперь голландский, – его легко можно было не принять в расчет.
А теперь я возвращаюсь к дискуссиям, кипевшим в то время. Была среди них знаменитая полемика между Готтшедом и двумя швейцарскими литераторами: Бодмером и Брейтингером. Готтшед претендовал на роль литературного диктатора своего времени, он долго жил в Лейпциге и опубликовал там много книг. Швейцарцы перевели «Потерянный рай» Мильтона, один из них написал эпическую поэму о потопе, а другой – о Ное. Швейцарцы защищали – кстати говоря, совершенно бескорыстно – право поэзии на воображение, и этим они пробудили гнев Готтшеда, приверженца французского вкуса. Готтшед издал свое «Поэтическое искусство», в котором отстаиваются три Аристотелевых единства: действия, места и времени. Очень любопытно сопоставить эту апологию Готтшеда с другими, появившимися в разных частях Европы. Сочинение Готтшеда пропитано провинциальным духом бюргерской Германии. Это чувствуется и в ответах его швейцарских оппонентов.
Готтшед утверждает, что театральные пьесы должны быть ограничены единством действия – то есть в них должен развиваться только один сюжет, единством места – все должно происходить в одном месте, и единством времени. Требование единства времени всегда толковалось как двадцать четыре часа. Готтшеду сутки показались чрезмерным сроком – по вполне бюргерской причине. Он пишет, что в крайнем случае допускает двенадцать часов и это должны быть дневные, а не ночные часы. А затем – не сознавая собственного лукавства – добавляет такое замечательное соображение: в двадцать четыре часа действия театральной пьесы не должны входить ночные часы, потому что – как объясняет нам Готтшед – по ночам следует спать. Готтшед, верный бюргерской идее о вреде ночебродства, распространяет этот принцип и на двадцать четыре часа действия сценического произведения.
В те времена жил поэт Гюнтер, еще один любопытный образчик той эпохи. О нем говорится во всех историях немецкой литературы. Стихи Гюнтера ничтожны, если мы возьмемся их читать, не зная, в какую эпоху они написаны; они хороши лишь в сравнении с произведениями других немецких поэтов тех лет. Я процитирую несколько строк из стихотворения Гюнтера, где речь идет о Христе:
Христос, спаситель мой! Я вновь тебе молюсь.В бессилии в твои объятия валюсь:Моя земная жизнь страшней любого ада.Я чую ад внутри, я чую ад вовне.Так что ж способно дать успокоенье мне?Лишь только смерть моя или твоя пощада![600]Этот поэт важен как представитель пиетизма –