Шрифт:
Закладка:
А пока, в 1975–1976-м:
«Дорогая Лиля!
Спасибо за внимание и дружбу. Московское письмо, которое я алчно распечатал, денег не сулит. Хотят использовать на радио мой bestseller в «Юности». В такой же ситуации алма-атинское радио заплатило 200 рублей. Хаос и беспорядок...
Новостей мало. На работу не берут. Первые заработки ожидаются в сентябре. Зато сочиняю много, от отчаяния. Написал мстительный рассказ о журналистах «Высокие мужчины». Заканчиваю третью часть романа. Ну и кукольную пьесу с лживым названием «Не хочу быть знаменитым». Она лежит в трех местах. Пока не вернули. Не могу удержаться и не напечатать для Вас финальную песню оттуда:
За право быть самим собой
Отважно борется любой,
Идет на честный бой, лица не пряча,
Чужое имя не к лицу
Ни моряку, ни кузнецу,
А каждому свое, и не иначе.
Нет двойников, все это ложь,
Ни на кого ты не похож,
У каждого свои дела и мысли,
Не могут даже близнецы
Похожи быть, как леденцы
Или как два ведра на коромысле.
Наступит час, в огонь и дым
Иди под именем своим,
Которое ты честно носишь с детства,
И негодуя, и любя,
Мы вспомним ИМЕННО тебя,
И никуда от этого не деться!
Будем сочинять, держаться. Нужно гордиться тем, что тебя считают достойным пострадать за свои взгляды и тот проблеск дарования, которым тебя наградил Господь».
И почти сразу, не дожидаясь:
«Здравствуйте, безмолвная Лиля! Чего наглухо замолчали? Пришлите хотя бы два многоточия. Если не ответите, я буду думать, что Вы стали партийной журналисткой и чураетесь меня. Изображу в романе!
Приезжайте в Ленинград. Покажу адскую богему.
Все будет хорошо. Или наоборот».
И чуть спустя:
«Милая Лиля! Вопреки обыкновению, реагирую не сразу, погрязнув в запое, контрах и литературе.
На совещании Северо-Западной молодежи я непременно появлюсь где-то в кулуарах, как ветеран этих мероприятий и как наглядное живое свидетельство всей их практической бесперспективности.
Я закончил новую вещь («Невидимая книга») — безусловно лучшее из того, что сочинил. Это совершенно документальный материал (журнально-издательская, литературная обстановка), то, что на Западе обозначают — nonfiction. В плане же синтаксиса я хотел добиться некоторого эффекта от усредненного неокрашенного языка. Мне давно кажется искусственной гальванизация народных, профессиональных и даже жаргонных речений.
Я жду от этой вещи большого морального удовлетворения.
Из ленинградских новинок обратите внимание на книгу Инги Петкевич «Большие песочные часы». Это такая петербургская вещь с благородным налетом бреда. Любопытно, что там выведен Валерий Попов, очень хороший молодой писатель и <...> действительно красивый парень.
Прочтите. Прочтите и «Лаборантку» Игоря Ефимова. Это скучно, но здорово.
Большой привет всем, кто меня помнит и не проклинает».
Моему отцу всегда хотелось, чтобы у меня были нормальные детские увлечения: спорт или хотя бы марки. Марки покупали долго, заманивая. Потом поднесли красивейший, из кожи, альбом; надлежало разместить коллекцию по темам. Я засунула липкие, тонкие кусочки бумаги — держать их в руках было неприятно, как живую бабочку, ухваченную пальцами за слишком мягкое и податливое тело, — в прозрачные полочки, а те марки, что не вместились (может, и самые ценные), скомкала и спрятала за диван. Ничего не вышло...
Спустя много лет Сергей Довлатов укорял меня:
— Лиля, горба у вас нет, точно нет, я вижу. Вы не хромаете, глаза не косят — это для поэта большая потеря. Ну хоть спивались бы вы, что ли, или шумно развратничали. Не оправдывайтесь. Что-то надо придумать. А пока вы живете в четырехкомнатной квартире, пьете по рюмочке дорогой коньяк и ходите на свидания с мужчинами в синих бостоновых костюмах — ничего не выйдет.
Как ни странно, в эксцентричной шутке грустного пророчества оказалось больше, чем иронии.
Я очень долго дорожила уютом и благополучием. Мне казалось, устроенность позволяет не тратить себя на второстепенное. На самом же деле благополучию нужно либо отдать всю жизнь, либо разом и вдруг оно теряется — легче заниматься главным от этого не становится, но как-то опрятно все расставляется по местам, и видишь, что устроенность была незаслуженной и не тебе предназначавшейся.
Со своей же жизнью, мне кажется, Сергей поступал, как ребенок с тем альбомом для марок, — все, что не годилось в литературный текст, комкалось и отбрасывалось (может быть, самое ценное!). А еще точнее — попросту не случалось. А если и происходило нечто побочное, то и это хотел он подчинить законам своего текста, чтобы и воспоминания о нем, слухи, сплетни — все было им же написано и отредактировано.
В Таллине он придумывал себе название. Писатель — дерзко, прозаик — заносчиво, литератор — для знаменитостей, буду называться «автор текстов». Так обозначив себя, он и пришел в Союз писателей с рукописью «Зоны». Тогдашний литературный консультант, поэт и прозаик, жал руку Сергею и произнес в конце похвальной речи:
— Я верю, Сергей Донатович, настанет день, когда мы с вами сможем разговаривать на равных!
Сергей выслушал с благодарностью, пересказал с отвращением.
В Союзе писателей готовился вечер молодых литераторов. Сергей обратился к тому же консультанту:
— Я надеюсь, что наряду с... — шел длинный перечень имен, — и я в некоторой степени могу представлять...
Его выпустили, отрекомендовав залу начинающим юмористом.
Волновался он ужасно, до сонливости, бедной улыбки, сосредоточенно-отсутствующего взгляда. Потом вышел с каким-то лиственным шумом, задевая ряды, на сцену и безошибочно — как это делает ритм в стихах — произнес:
— Я был женат два раза, и оба раза счастливо.
Зал замер.
— Как? Вас не интересуют подробности моей личной жизни? Тогда о юморе. Самый смешной рассказ, который я прочел во всю мою жизнь, — «Бобок» Достоевского, но его написал не я.
Такие фразы не всегда рождались у него от легкости жеста, быстроты отскока, скорее вымучивались и долго обдумывались, примерялись на знакомых, звучали в первом чтении в письмах и лишь затем переходили в прозу.
Впрочем, вот как мы познакомились. Субботним вечером я заглянула к своим приятелям. Заглянула случайно: спустилась на этаж с другой вечеринки, где, скажем, не хватило вилки или тарелки. Хозяйка пошла к буфету, я потянулась за ней в комнату. Горела одна