Шрифт:
Закладка:
Михаил Афанасьевич очень внимательно и как-то бережно слушал меня.
Мы долго ходили и стояли на набережной. От Москвы-реки дул ветер. Я сказала, что люблю подставить лицо под теплый ветер, рассказала, как приятно было стоять на катере, быстро мчавшемся по морю в Сочи или в Севастополе, отдавшись ветру.
Я часто вспоминала этот наш разговор уже много лет спустя, например, когда стояла на катере, мчавшемся по заливу в Геленджике: дети сидели на лавочках в середине катера, а я прошла на корму, на самый краешек. Я очень любила, когда теплый ветер полощет юбку, как парус, шевелит и треплет волосы на голове, – хочется широко раскинуть руки, делается так хорошо, озорно: кажется, вот-вот оторвешься от земли.
Матрос из команды катера смотрел, смотрел на меня, а потом и говорит:
– Гражданка, отошли бы вы от борта, а то еще упадете.
– Ну и что? Плавать я умею, на воде продержусь некоторое время, а там не спасете, что ли?
Я помню, какими сияющими глазами смотрел на меня Михаил Афанасьевич, когда я говорила о теплом ветре там, на набережной.
Вот и матрос смотрит такими же глазами. Стояла на корме и думала, как было бы чудесно, если бы Михаил Афанасьевич был сейчас со мной, как хочется видеть его. Вернусь в Москву, непременно разыщу его. Почему нужно всегда жертвовать собой? Почему нельзя сделать так, чтобы он был со мной?
Так мечталось. В действительности это был суровый, тяжелый 1938 год, когда события наслаивались одно неприятнее другого. Не до мечты было. Не встретились.
И вдруг, читая роман «Мастер и Маргарита», нахожу свои слова: «Она отдала лицо ветру». Как он все помнил!
Вот так одна строчка в романе никому ничего не говорит, а у меня вызывает так много воспоминаний и эмоций!
Зашел разговор о море, о Кавказе. Я рассказала, что была во многих городах юга. (Мой муж был комиссаром-инспектором железных дорог РСФСР, и сразу после женитьбы, в мае 1921 года, муж взял меня в инспекционную поездку на три месяца по Кавказу и Закавказью. Я помогала вести секретарскую работу, иногда печатала на машинке. Такая же поездка повторилась и летом 1923 года.) Михаил Афанасьевич говорил, что тоже работал в те годы на Кавказе… Вдруг он отстранился на шаг, как-то весь осветился и чуть не закричал:
– Маргарита Петровна! Так я же вас видел?
Меня даже смех взял. Еще что – видел! Где? Когда? Прошло по крайней мере лет 12–13, а он вдруг вспомнил.
Я говорю:
– Ну, хватит болтать. Уж и мастер очки втирать!
– Как, как? Мастер?
– Ну, да, мастерски умеете зубы заговаривать!
Но тут уж мне пришлось извиниться за свои грубые слова, так как он очень горячо начал доказывать свою правоту. Где и когда, он не мог вспомнить, но он довольно точно описал мое белое платье (греческий костюм-тога, оставшийся у меня от гимназической постановки «Трахинянок» Софокла).
Михаил Афанасьевич говорил, что где-то на улице, может быть, в Тифлисе или Батуме, видел меня в сопровождении двух мужчин (очевидно, мужа и его брата).
У него осталось впечатление чего-то легкого, светлого. Я подсмеивалась над ним, – один раз видел и уж запомнил! А может быть, это вовсе и не я была, мало ли белых платьев летом.
Он очень серьезно посмотрел мне в глаза, без тени улыбки. Приблизил свое лицо и сказал почти шепотом: «Маргарита Петровна, а вы что, не знаете, что вас нельзя было не запомнить!»
Надо сказать об этом платье, так как эта моя греческая тога многим запомнилась. В ней я была и когда Есенин звал за свой столик в кафе на улице Горького, и когда Маяковский ухватил меня за локоть и, обращаясь к Бурлюку и П.П. Потемкину, спросил:
– Это кто, из наших? Здорово одета!
И когда В.А. Чудинов чуть ли не проделал антраша по улице Горького, держа меня за руку и приговаривая:
– Tresjolie, tresbelle, parfaietment[21]…
Платье было действительно очень удачное, я себя в нем превосходно чувствовала, не боялась вызывать удивление, так как оно очень шло мне.
Между прочим, Булгаков первый открыл мне глаза на мою внешность.
До этого я как-то не придавала значения, почему за мной, школьницей, бегали мальчишки. Ну, надоели мне, больше ничего. Когда я бывала на вечерах в Лазаревском Институте восточных языков и пользовалась там большим успехом, я думала, что это просто потому, что кавказские люди любят блондинок – почему же им за мной не ухаживать?
Ни подруги в школе, ни дома родители и сестры ни разу не сказали мне, что я красивая, просто не принято было говорить это в нашей семье.
Ну а муж ни разу в жизни не похвалил меня. В первые дни замужества он, правда, как-то мимолетом сказал: «А у тебя и фигура хороша, с тебя только картину писать». И это единственный раз за все 32 года совместной жизни.
Муж, наоборот, выискивал мои слабые стороны и старался меня дискредитировать насмешками, благо, я не умела парировать его колкости, не умела огрызаться. Мне кажется, что муж даже слегка мстил мне за то, что я была лучше его. А когда я стала терять слух, тут уж мне совсем не было почета.
Я была уверена, что я самая обыкновенная, ничем не примечательная. А по своей скромности, стеснительности в обществе – даже хуже многих. (Постепенное падение слуха угнетало меня и мешало мне быть находчивой и смелой в компании, поэтому я всегда предпочитала остроумную беседу с глазу на глаз.)
И вдруг Булгаков с первых же слов начал петь дифирамбы моей внешности. Сначала я приняла это как светские комплименты, отмахивалась от этого. Подтрунивала над ним, что он где-то привык говорить женщинам приятные вещи. А потом мне, конечно, стало нравиться его такое рыцарское обожание. Как говорится: «Ведь сердцу женскому всегда приятна лишняя победа…»
Он много раз спрашивал:
– Так как же, по-вашему, значит, я Мастер?
– Ну, конечно, мастерски умеете плести узоры красноречия.
В первый же день знакомства Михаил Афанасьевич спросил, почему я хорошо одета. Откуда у меня такие туфли, такие перчатки (черные шелковые, с раструбом и белым кантом)? Пришлось рассказать, что это еще сохранилось от матери.