Шрифт:
Закладка:
Е. Перетц в дневнике со слов И. Шамшина описывает такую историю: «На одного студента… дворник дома, где он занимал комнатку, донёс, что он человек подозрительный, так как у него бывают собрания неизвестных людей, причём одни из приходящих спрашивают студента, другие — часовщика, третьи — токаря. По случаю этого доноса полиция явилась поздно вечером, забрала всех бывших у студента и заключила их всех под стражу в качестве неблагонадёжных; в числе их был 12-летний мальчик, сын самого дворника, принёсший молодым людям горячую воду для чая. Через три недели взялись за разбор дела, и оказалось, что ничего преступного в собраниях не было; в отобранных же при обыске книгах и бумагах не нашлось ничего подозрительного. Заподозренный оказался действительно студентом, имевшим склонность к механике; поэтому и при недостатке средств он охотно разбирал и чинил часы и в то же время имел у себя токарный станок, на котором выделывал иногда разные безделушки».
Практически никто из жителей Российской империи — от низов до верхов (включая наследника престола) — не мог быть уверен в неприкосновенности тайны своей переписки, масштаб перлюстрации стал даже больше, чем при Николае I. Перетц заметил по этому поводу в дневнике: «…письма вскрываются, читаются и, в случае чего-либо выходящего из общего ряда, представляются в подлиннике государю, иногда же из них делаются только выписки — и это самое опасное, так как в извлечении легко представить содержание письма в извращённом виде». Например, Александр II не хотел назначать товарищем шефа жандармов генерала Селивёрстова, ибо в выписке из письма последнего сообщались неблагоприятные слухи об императоре и его ближайшем окружении. Шеф жандармов Мезенцев проверил информацию — и оказалось, что в оригинале письма Селивёрстов эти слухи, напротив, порицал, негодуя на петербургское общество, их распространяющее. В. Новицкий вспоминает, что специально подобранные выписки привозились самодержцу министром внутренних дел Тимашевым ежедневно в 11 утра «в особом портфеле, на секретный замок запираемом». Некоторые письма император по просмотру тотчас же сжигал в камине, «на других собственноручно излагал заметки и резолюции и вручал их шефу жандармов для соответственных сведений и распоряжений по ним секретного свойства, надзора, наблюдения и установления авторов писем и указываемых в них лиц». По данным МВД, в 1880 г. в 7 крупнейших городах РИ было перлюстрировано 363 253 письма и сделано оттуда 3344 выписки[617].
Множилось количество людей, состоявших под гласным или негласным полицейским надзором. «По свидетельству директора Департамента полиции исполнительной Министерства внутренних дел П. П. Косаговского… на 1 января 1875 г. в Российской империи (исключая Сибирь, Кавказ и Закавказье) под надзором полиции „по политическим причинам“ 15 829 человек, а к маю того же года — 18 945 человек, т. е. за четыре месяца количество поднадзорных возросло почти на 20 %»[618].
В апреле 1879 г. в некоторых губерниях (Петербургской, Московской, Харьковской и Одесской) был введён особый режим управления («усиленная охрана») во главе со специально назначенными временными генерал-губернаторами, получившими, по сути, диктаторские полномочия — им предоставлялось право административной высылки, арестов любых лиц, «несмотря на звание и состояние», приостановления и запрещения периодических изданий и вообще принятия тех мер, которые «они признают необходимыми для охранения спокойствия во вверенном им крае». Больших успехов в борьбе с «Народной волей» эта мера не принесла, только вызвала ещё большее раздражение у образованного класса.
По верному диагнозу Чичерина, «[п]олицейская система, водворившаяся в 1866 году, была вызвана революционным своеволием, распространившимся в русском обществе. Желание противодействовать этим стремлениям было вполне законно; но способ исполнения, вместо того чтобы уменьшить зло, ещё более его усилил. Если своеволие вызывает произвол, то произвол, в свою очередь, вызывает своеволие. Это две крайности, которые всегда следуют друг за другом».
«На нашей почве политическая жизнь сводится на динамит, порох, кинжал и револьвер. Ответом на них будут, разумеется, виселицы, новые убийства, новые виселицы и так в бесконечность… Какая история, какой конец, какая будущность у несчастной земли нашей…» — сокрушался П. В. Анненков в марте 1881 г. в письме Тургеневу.
В период «диктатуры сердца» Лорис-Меликова вроде бы стал нащупываться путь взаимодействия власти и общества, но он был оборван первомартовским взрывом на Екатерининском канале. Александр Николаевич стал первым российским монархом, публично убитым своими подданными. В последние годы правления Царя-Освободителя его популярность резко упала, причём не только среди радикалов или либералов, но и среди консерваторов, пенявших ему как за отсутствие твёрдого политического курса, так и за нарушение традиций в семейной жизни — за слишком скорый после кончины императрицы второй брак с княгиней Юрьевской, которую, по слухам, самодержец собирался короновать (эти слухи тянули за собой и другие — гадания о том, кому он теперь завещает корону, ведь у Юрьевской был от него сын, а традиция менять наследников престола в России богатая). Победоносцев писал в частном письме начала 1881 г.: «Нас тянет это роковое царствование — тянет роковым падением в какую-то бездну. Прости Боже этому человеку — он не ведает, что творит, и теперь ещё менее ведает. Теперь ничего и не отличишь в нём, кроме Сарданапала. Судьбы Божии послали нам его на беду России. Даже все здравые инстинкты самосохранения иссякли в нём: остались инстинкты тупого властолюбия и чувственности. Мне больно и стыдно, мне претит смотреть на него».
Традиционное обожание венценосца сохранялось в простонародной среде. Это видно хотя бы из того, что крестьяне, как правило, сдавали политических агитаторов полиции, если они говорили что-то против «царя-батюшки», и, напротив, готовы были им помогать, когда они представлялись государевыми посланцами (знаменитое «Чигиринское дело» 1877 г.). Русское крестьянство, запертое в рамках самоуправляющихся сельских миров — общин, вообще жило в своём особом мире, далёком от стремлений к политической свободе. Но, как и прежде, народный монархизм не распространялся на реальную государственную систему Российской империи, о чём замечательно написал Ю. Самарин: «Весь наш официальный мир, начиная от станового пристава до министров, все наши учреждения, одним словом, всё, что имеет форму учреждения, в глазах народа заподозрено. Это ложь, обман, никому и ничему он не верит. Ко всякой официальной Руси он относится чисто страдательно, точно как к явлениям природы — к засухе, саранче и т. п. Над всем этим носится