Шрифт:
Закладка:
И Лизка, вытягивая шею, смотрела на всю эту красоту – на березы, на ели, на заросли распушившейся вербы, вокруг которых был густо истоптан искрящийся наст зайцами, и ей казалось и несправедливым, и диким сейчас: за что все клянут лес? Почему с малых лет пугают в Пекашине: «Вот погоди, запрут в лес, посмотрим, что запоешь!»?
Глава десятая
1
Ужинали в две смены – все сразу за стол не умещались.
Пока ели отец с матерью и невестки со старшими детьми (младшие уже спали), Анисья с Тимофеем выжидали у печи на скамейке.
Тимофей сидел в ватнике, босой. Он только что приехал из леса, и мокрые, набухшие водой валенки с грязными, сырыми портянками стояли возле его ног – их бесполезно было ставить на печь, все равно не просохнут, – и Анисья ждала того часа, когда свекровь начнет класть на ночь в печь дрова и когда заодно с дровами можно будет сунуть в печь и валенки.
– Дорога-то в лесу еще на ладах? – спросила Татьяна.
Анисья с благодарностью посмотрела на нее. Татьяна, жена самого младшего ее деверя, была единственный в семье человек, который замечал Тимофея. Остальные не замечали.
– Ничего, можно ездить, – ответил Тимофей.
Разговор на этом и кончился, потому что старик так мотнул головой, будто его током дернуло.
Кончив ужинать, Трофим вышел на середку избы, стал молиться. Следуя его примеру, перекрестилась Авдотья, старшая сноха, жена Максима, ту, в свою очередь, поддержала Тайка, жена Якова, да еще на свою дочку зашипела: «Перекрестись! Не переломишься».
Все это, как хорошо понимала Анисья, предназначалось для Тимофея – раньше ни Авдотья, ни Тайка, выходя из-за стола, на божницу не глядели.
Ужин был не лучше, не хуже, чем всегда: капуста соленая из листа-опадыша (Анисья уже по снегу собирала его на колхозном капустнике), штук пять-шесть нечищеных картошин. Хлеба не было вовсе – редко кто в Пекашине ужинал с хлебом.
Тимофей, заняв за столом место отца, начал отгребать от себя картофельную олупку[21] (нашел время чистоту наводить), потом, подняв глаза к жене, сказал:
– Молочка бы немножко… Нету?
Анисья не то чтобы ответить – глазом не успела моргнуть, как с кровати соскочил старик, заорал на всю избу:
– Молочка? Молочка захотел? Ха! Молочка…
– Молочко-то мы, Тимофей Трофимович, на маслозавод носим, – с притворной любезностью разъяснила Тайка. – Триста тридцать литров с коровы.
– Не слыхал? Забыл, как в деревне живут?
– Отец, отец… – подала голос мать.
– Что отец? Молочка ему захотелось. А ты заробил на молочко-то? Заробил?
– Да ведь он болен, татя, – вступилась за мужа Анисья.
– Болен? А-а, болен? А отца с матерью объедать не болен? Не вороти, не вороти рыло! Правду говорю.
Тут, широко зевнув, жару подбросила Авдотья:
– Кака така болесь – фершала не признают…
– Да-да, – подхватил старик. – Кака така болесь? Работы не любит, а молочко любит. Знаем…
– Да помолчи ты, пожалуйста, – поморщился Тимофей.
Если бы он, Тимофей, не махнул при этом сжатой в кулак рукой, может быть, все еще и обошлось бы, может, и не дошло бы дело до полного скандала. Но когда старик увидел кулак, он, казалось, потерял всякий рассудок. Выбежал на середку избы, заметался, замахал руками:
– Я – помолчи? Я – помолчи? В своем-то доме помолчи? Вот как! Может, драться еще будешь? Валяй, валяй! Нет, будё! Помолчал. Хватит! Попил ты моей кровушки…
– Отец, отец… Чего старое вспоминать?
Старик, как бык разъяренный, метнулся в сторону старухи:
– Не вспоминать? А он подумал, подумал, каково отцу тогда было? Коммунар, мать твою так… Как речи с трибуны метать – коммунар… А как воевать – надо шкуру свою спасать!..
Тимофей медленно, опираясь обеими руками на стол, встал, пошел под порог. А на него от кровати, от задосок, от шкафа – отовсюду из сумрака избы, слабо освещенной коптилкой, смотрели глаза – Авдотьины, Тайкины, ребячьи, – и в тех глазах не было жалости. И даже глаза Татьяны на этот раз отливали холодным и беспощадным блеском. У всех у них на войне погибли мужья и отцы – и они не могли простить ему, что он был в плену.
Анисья заплакала. На полатях кто-то всхлипнул из детей – неужели Лида?
– Отец, отец… Тимофей… – стонала старуха. – Онисья… Да что вы, господи… Что вы…
Анисья, прихрамывая, кинулась к мужу, который, уже сидя на скамейке, наматывал на ногу сырую портянку, и то ли взгляд его остановил ее, короткий, бешеный, в котором она вдруг узнала прежнего, норовистого Тимофея, то ли горло ей перехватило, но она ничего не сказала.
– Прощай, отец… Прощай, мама…
Ответа Тимофей не дождался.
Весенняя сырость поползла от порога по полу, и на какое-то время все услышали, как в открытую дверь пробарабанила с крыльца частая капель.
Анисья выбежала вслед за мужем. Вернулась она с улицы скоро – женщины еще готовили себе постели.
– Что, и с женой разговаривать не захотел? – кольнула Тайка.
Татьяна сказала без злости:
– Куда он теперь, ночью-то…
– Куда? Ясно куда… – ответила Авдотья. – Дальше сестры не уйдет.
– Вот-вот, – подхватил старик. – Принимай, Олька, нахлебника – своих мало… – И вдруг круто, по-лобановски заорал: – Гасите огонь! Сколько еще будете карасин жгать?
Анисья, пробираясь меж постелей, подошла к столу, задула коптилку.
2
Тимофею было семнадцать лет, когда отец до беспамятья отхлестал его чересседельником. Отхлестал за то, что Тимоха на виду у всей деревни вместе с коммунарами стаскивал кресты с церкви. Но учение впрок не пошло. Через год, не спросясь у отца, Тимофей женился на коммунарке и ушел в коммуну.
Сам Трофим и слышать не хотел о коммуне. Старший сын в мужики вышел, у других ребят уже топор в руках держится, девка малая за прялку села – да он такую коммуну у себя раздует, первым хозяином на деревне станет.
Но от коммуны Трофим не ушел. И не ласками, не уговорами, не прижимом земельным взяли его коммунары (самое лучшее поле оттяпали), а детскими валенками.
Как-то прижало Трофима с деньгами – ни копейки нет в доме. Думал-думал Трофим: а что же Тимоха ему не помогает? Зря он поил-кормил его, сукина сына?
И вот когда он вышел на реку (коммуна была за рекой, в монастыре), навстречу ему попались коммунята-школьники.