Шрифт:
Закладка:
Очень тревожно мне за всех вас, дорогие товарищи. Живя здесь, лучше понимаешь то, что вы делаете, и глубже ценишь каждого из вас. На душе — беспокойно и тяжело…
Нет, как неожиданна и несвоевременна и бессмысленна смерть Феликса Эдмундовича! Чорт знает что!
832
В. В. ИВАНОВУ
Начало сентября. 1926, Сорренто.
Дорогой В. В. — книжки Ваши я своевременно получил и отправил Вам благодарственное послание. Читаю Ваши рассказы в «Кра[сной] н[ови]» и нахожу, что […] Вы стали писать лучше. Крепче, экономнее в словах, пластичнее. Местами — бунинское мастерство, но без его сухости и кокетства отточенностью фразы, часто — обездушенной ради красивости. Вы должны написать какую-то очень большую вещь, — всесторонне большую.
Во Францию хотите ехать? А — к нам? Поглядеть бы на Вас. Визу мы Вам достанем. Осень здесь — отличная, только немножко жарковато.
Что делает Леонов? Слышу, что все собираются писать огромнейшие романы, это — знаменательно, значит, люди чувствуют себя в силе.
Восхищаюсь «Разиным» Чапыгина, — замечательную книгу делает Алексей Павлович! Знакомы ли Вы с ним? Интересная фигура.
А — что такое Василий Андреев? […]
Много любопытного на Руси, и очень хочется пощупать все это. Но — увяз я в романе и раньше, чем кончу его, не увижу Русь.
А здешняя, европейская жизнь не очень радует, да, вернее, и совсем не радует. Некого нет, писатель — бесцветен и бессилен. Характерно, что наибольший успех в Англии имел за последние годы Джозеф Конрад, поляк родом, во Франции нашумел Панайот Истрати, полугрек, полурумын, в Америке славен Берковичи — румынский еврей. А то есть еще Иосиповичи, автор очень интересного роман «Гоха-дурак».
В итальянских театрах с треском идет «Ревность» Арцыбашева. Интерес к русскому искусству все возрастает, хотя западные профессионалы уже начинают говорить о засилии и даже преглупо ругаются, как разрешил себе это некий «Сэр Голаад».
В прошлом году американский издатель спрашивал у меня адрес мистера Николая Лескова, а недавно я получил запрос оттуда же: что пишет теперь Леонид Андреев. Храню письма эти.
Спасибо за портрет. Когда Вы облысеете, то станете похожим на Гиббона, историка. И за письмо — спасибо!
Р. S. «Захочется же людям быть спокойнее» — надеетесь Вы. Я на это не надеюсь. Т. е. им-то уже хочется спокойно жить, но — история сего не дозволит. Разворотив, растормошив действительность так, как это удалось сделать в России, не скоро приведешь ее в равновесие. Да оно и не требуется, равновесие-то, оно ведь вредная вещь для людей.
833
М. Э. КОЗАКОВУ
20 сентября 1926, Сорренто.
М. Э. Козакову.
На мой взгляд, у Вас, М[ихаил] Э[ммануилович], есть немалые достоинства: темы — не шаблонные, наблюдательность, смелость взгляда, есть и какие-то свои мысли, чувства, пока еще не совсем ясные читателю Но Вы очень мешаете самому себе — пластически писать, а читателю — понимать Вас, мешаете необработанным и трепаным языком. Вы — форсите словечками, выдуманными очень неудачно, вроде «свинцовой псарни» пуль и тому подобных фокусов. Вы пишете- «ухо утихающей», что звучит очень нелепо; у Вас «лампа коптит из-за стекла», «страх сдушил» и, через строчку, «страх стягивал до удушья тело, мысли». Все это очень плохо.
В языке слышится то Гоголь «Миргорода», то А. Белый, а чаще всего — Пильняк, плохая карикатура на Белого, писатель так же плохо владеющий словом, как он бессилен овладеть сюжетом.
«Повесть о карлике» запылена различными кокетливыми ужимками, в нее совершенно напрасно всунуто «я» автора, и вся она скомкана, смята словами.
Часто встречаешь такие небрежности: «головы коней вденет в бубенцы» и т. д. Вам следует писать проще, яснее, крепче. А так — от Ваших рассказов веет чем-то несерьезным.
Я почти уверен, что Вы способны написать очень значительные вещи, если возьмете себя в руки, отнесетесь к таланту Вашему с большим уважением.
Простите за советы и не сердитесь на короткое письмо, — рука болит, трудно писать.
Будьте здоровы!
20.IX.26.
Sorrento.
834
М. М. ПРИШВИНУ
22 сентября 1926, Сорренто.
Я думаю, что такого природолюба, такого проницательного знатока природы и чистейшего поэта ее, как Вы, М. М., в нашей литературе — не было. Догадывался я об этом еще во времена «Черного араба», «Колобка», «Края непуганных птиц», окончательно убедился, читая совершенно изумительные «Родники». Превосходно написал Аксаков «Зап[иски] руж[ейного] охот[ника]» и «Об уженьи рыбы», чудесные страницы удались Мензбиру в книге о птицах, и у Кайгородова и у других многих природа русская порою вызывала сердечные слова, но все это «люди частностей», ни у кого ив них не находил я такой всеохватывающей, пронзительной и ликующей любви к земле нашей, ко всему ее живому и — якобы — мертвому, ни у кого, как у Вас, — поистине «отца и хозяина всех своих видений». В чувстве и слове Вашем слышу я нечто древнее, вещее и язычески прекрасное, сиречь — подлинно человеческое, идущее от сердца Сына Земли — Великой Матери, богочтимой Вами. И когда я читаю «фенологические» домыслы и рассуждения Ваши — улыбаюсь, смеюсь от радости, — до чего изумительно прелестно все у Вас! Не преувеличиваю, это мое истинное ощущение совершенно исключительной красоты, силою которой светлейшая душа Ваша освещает всю жизнь, придавая птицам, травам, зайцам, «богомерзким» бабам, смешному «стеклодую» и Палкину какую-то необыкновенную значительность и оправданность. Все у Вас сливается во единый поток «живого», все осмыслено умным Вашим сердцем, исполнено волнующей, трогательной дружбы с человеком, с Вами, поэтом и мудрецом. Ибо Вы — мудрец. Кто не побоится сказать: «так, убивая, они становятся правдивее…» и «каким-то образом даже лучше учатся уважать человека». Таких больших и необыкновенных мыслей у Вас не мало. Но еще больше чудеснейших тонкостей: «Откуда канальчик?» «Мышь пробежала!» (стр. 15). Ах, Вы, чорт великолепнейший! «И когда я стал — мир пошел» — это так хорошо, что хочется кричать: ура, вот оно