Шрифт:
Закладка:
Танюша была самой слабой в их походной компании; ее брали с собой просто потому, что привыкли к ней. Впрочем, она была удобным спутником, хотя бы потому, что пыталась всем угодить. Природоохранная тема была единственной, по которой она осмеливалась с кем-то спорить. Но эта ее одержимость (как все думали, единственная) за долгие годы стала чем-то милым и привычным, и Танюше отдали ее, как передают вещь в частную собственность. Без своей «экоактивности» она стала бы совсем безликой, и понимала это. Так что эта отчаянная борьба с мусорными следами их группы тоже, вобщем-то, была своеобразным способом угодить друзьям. Танюше хотелось стать образцовой туристкой, как в старых фильмах про рискованные полярные экспедиции — смелой, сильной, не боящейся холода и лишений, всегда готовой словом и делом прийти на помощь — в надежде, что ее оценят и полюбят. Воли, силы духа и сердца не хватало даже одну десятую этого образа, поэтому обычно Танюша просто молча тащилась по маршруту, мечтая о финише и надеясь, что никто в очередной раз не догадается, какое же она ничтожество на самом деле. Первые годы она еще верила, что ей удастся привести из похода мужа — другим же удалось! Но мало-помалу мечта угасла, и походы из средоточия надежд превратились просто в единственно доступный для нее источник человеческого общения, что за отсутствием выбора приходилось ценить.
Но было для нее в походах, конечно, и еще кое-что. Она действительно остро, всей душой любила природу, но это была не любовь-восхищение или любовь-наслаждение, а, скорее любовь-жалость и или любовь-испуг. В красоте природы она ощутимо видела ее грядущую гибель. Живописные картины лесов, гор, рек и водопадов окрашивались в ее глазах особыми красками печали, как любимый, которого видишь в последний раз в жизни. Лишенная возможности заботиться о близком человеке, она и вправду ощущала лес, как спутника жизни, болея его болью и ужасаясь его будущей печальной судьбе. То, что судьба природы всегда печальна, было для нее очевидным. Соединенная с лесом какими-то таинственными узами, она чувствовала, как сжимается холодная рука цивилизации у его горла: представляла себе одновременно все на свете вырубки и повсеместную застройку, которая плесенью расползается и по планете, и по России, поглощая последние зеленые островки. Даже шагая на лыжах под рюкзаком посреди глубоких северных снегов, любуясь елями, что упирались макушками в небо, она знала, что все это обречено. Пусть не сейчас, но завтра этой величественной красоты не будет. Может быть, уже родился человек, который срубит именно эти ели и построит коттеджи («коттедж» для нее было ругательным словом) на месте именно этого леса. Потому-то она не могла беззаботно радоваться общению с природой, как умели другие и как давным-давно, в свои семнадцать-девятнадцать лет умела она сама. Для нее природа была огромным несчастным больным, который, подобно ребенку, просто не догадывается о своей участи. Потому-то она не могла спокойно пройти мимо оставленного кем-то мусора, не подобрав его в свой пакет. Мусор был опасной бациллой, которая может породить язву, если его не удалить. Впрочем, такими же бациллами и вирусами были и любые двуногие, находящиеся в лесу, уже потому, что они не чувствовали его так, как Танюша, а потому могли оставить мусор, срубить живое дерево или просто веселиться где-нибудь на берегу речки, слушая громкую музыку и грубо хохоча. Эта музыка тоже мучила несчастного больного, поэтому Танюша, хоть и робела сделать замечание подобной веселой компании, всегда неизменно желала всем ее участникам скорой и болезненной смерти. Вечный нервный страх за своего больного доводил Танюшу до того, что она втайне предпочла бы сидеть дома и никуда не выезжать, лишь бы не видеть его страданий и не ненавидеть/бояться тех, кто мог его обидеть. Ей было бы спокойнее, если бы в леса вообще никто не выезжал, кроме нее. Каждую веселящуюся компанию, встреченную по пути, она ощущала, как ссадину на собственном теле. Да, наверное, в мире было бы лучше совсем без людей… Но как возможно было объединить это с тем, чего Танюша желала больше всего на свете — чтобы люди, особенно мужского пола, ее любили? Это было непонятно. Противоречие рвало ее на части. Тем не менее, привыкнув к нему, как к мазохистскому удовольствию, она снова и снова ехала в лес, чтобы убирать, спасать, проклинать, бояться — ведь только это и составляло смысл ее жалкой жизни.
У иррационального чувства, как у айсберга, была и разумная верхушка; иначе бы Танюша, наверное, просто сделалась бы сумасшедшей. Но она еще пыталась направить свои порывы в конструктивное русло, и потому кое-как кооперировалась с теми, кто хотя бы отчасти мог ее понять. Она вступила в ряды тех, кого именуют расплывчатым, иногда презрительным словом «экоактивисты» — то есть защищала леса от вырубки, а берега — от захвата, стояла в цепочках, блокируя работу тяжелой лесорубной техники, участвовала в волонтерских уборках мусора, писала визгливые письма чиновникам, требуя спасти от застройки то или иное место, и т. д… Она завидовала своим коллегам: в сравнении с ней, те были рациональными людьми, потому что редкие, но все же успехи природоохранных акций способны были их порадовать, тогда как Танюшу — нет. В отличие от других, она знала, что занимается бесплодным камланием: раковая опухоль под названием цивилизация была неизлечима. Но не делать ничего означало бы бросить несчастного больного умирать одного. Тогда бы ее замучила совесть, и не только она: ведь пытаясь оказать умирающему хотя бы паллиативную помощь, как в хосписе, она помогала также и самой себе. Танюша действительно ощущала себя частью природы, безо всяких риторических фигур. Так, она получала почти физиологическое удовольствие от уборки мусора, оставленного отдыхающими на берегу речки или озера; она при этом словно бы очищала собственное тело. Если, устав или заленившись, она проходила на прогулке мимо валяющейся бутылки и не поднимала ее, то после чувствовала не просто стыд, а чуть ли не удушье, словно природа и впрямь была карающим богом, от которого нельзя было спрятаться. Неподнятые бутылки превращались в вериги, которыми он наказывал свою оступившуюся дочь.
Но и подними она все на свете бутылки, груз вериг не стал бы легче. Хоть и понимая, что это абсурд и, пожалуй, непомерное самомнение, она чувствовала свою ответственность за весь мир, за грехи всех мусорящих (веселящихся, слушающих музыку, просто существующих) людей, и страдала оттого, что эта ответственность ей непосильна. Уезжая в поход, или