Шрифт:
Закладка:
Важно отметить, что вследствие вытеснения культуропроизводящих и социально динамичных групп на периферию общественной жизни однородные и консервативные массы становились и единственной средой рекрутирования для структур власти, где все более последовательно и все более упрощенно воспроизводился вполне определенный человеческий тип с его представлениями об обществе, культуре, себе и других[359].
Вместе с инновационными группами и их ближайшими последователями из общественной жизни при этом уходили и универсалистские ценности, обобщенные нормы. Единственной формой обобщенности выступал теперь унифицирующий механизм рекрутирования и язык инструкций ведомственного управления. Общая склеротизация общества – всех систем межгруппового и межинституционального взаимодействия – развивалась как разрушение генерализованных посредников взаимодействия и его универсалистских принципов, критериев и форм (экономических, политических, правовых и т. д.). Партикуляризация же форм общественной жизни (разрастание отношений «своих») по горизонтали, воспроизводя в каждой изолированной ячейке структуры одну и ту же матрицу статусно-иерархического контроля и исполнения, распределения и потребления, имела своим следствием натурализацию форм обмена. Вещи и состояния, связанные с позициями власти и богатства, наделялись символическим статусом, способностью однозначно сигнализировать о положении владельца. Прежде всего это коснулось предметов и занятий, в семантике которых были отчетливы значения аристократического. Это выразилось в изымании данных символов из сферы обмена и присвоении их в качестве ресурсов власти – в накоплении, коллекционировании. Определяющим становилось то, что у одних есть, у других – нет. Именно такая ось социальной идентификации и дифференциации оказывалась главной. Собирание же по самому смыслу действия еще более замыкало, изолировало владельца в его жизненной обстановке и, при единообразии источников и мотивов комплектования, усугубляло изоляцию ячеек социальной структуры. «Концом» процесса социальной кристаллизации культурно-рецептивных групп стало распространение характеристик коллекционности даже на наиболее универсальные, а потому долговременно действующие, но и самые дешевые, еще относительно доступные, «демократические» коммуникативные посредники – книги.
Блокировка социальной дифференциации, атрофия культурных коммуникаций и замораживание общественной динамики нашли выражение в установлении дефицитного режима существования практически для всех групп населения. Отдел спецобслуживания в государственной библиотеке и киоск продуктового спецобслуживания в столовой суть воплощение того же дефицитного образа жизни в центре, как продуктовые карточки на периферии и очередь, ведущий тип социальной организации и самоорганизации подобного общества[360], практически повсюду. В этом смысле реализованная аппаратом ведомственного управления культурная программа эпохи культпросвета имела своим результатом кристаллизацию в масштабе общества атомизированных партикулярных форм и связей, организованных по образцу статусно-иерархических отношений господства. В целях отсрочки полного кризиса сложившаяся, но не объявленная структура была частично легализована и идеологически оформлена в культурную программу эпохи дефицита. Тем самым в середине 1970‐х гг. под старыми вывесками получила признанную форму и идейное узаконение фактически совершенно новая система социальной организации письменной и книжной культуры. Над прежней «воспитующей» (школьной и армейской) моделью была надстроена дефицитарная («чернорыночная»). Соответствующие модели общества и воплощающие их фигуры («культурный человек», «человек воспитуемый», «человек с потребностями», «человек с возможностями» и др.) получили институциональное выражение и дифференцированные сферы действия. В 1974 г. было образовано Всесоюзное общество книголюбов (для «людей с возможностями»), созданы «библиотечная серия» (для «воспитуемых» по образцу «культурного») и «макулатурная» библиотека (для людей с потребностями). Из тупикового состояния книжное и библиотечное дело с помощью этих мер, как вскоре стало ясно, не вышло.
О ТЕХНИКЕ УПРОЩЕНЧЕСТВА И ЕГО ЦЕНЕ
Б. Дубин
Говоря о цензуре, я имею сейчас в виду централизованную практику контроля – отбора, запрета, разрешения – лишь в одной области, которую просто лучше знаю. Речь – о писаных и неписаных нормах распространения научных идей и художественных образцов. Верней, об ограничениях доступа публики к этим образцам и идеям со стороны государства, во имя государственных интересов и его же – государства – средствами[361]. (Впрочем, как станет ясно позднее, разговор не только о распространении и доступности этих образцов и идей для читателей, зрителей, слушателей, но и о самом их создании авторами: цензурные барьеры – не вне нас, они – в нас самих, они – это мы сами, какими себя сделали и приняли[362].) Ни бдение над непогрешимостью священной особы венценосца, ни охрана ключевых секретов военной стратегии, равно как закулисные тайны дипломатии и заботы духовной цензуры, меня здесь интересовать не будут. Этим сразу обрисовываются две общественные инстанции, публичные роли, два типа социальных групп со своими ресурсами, авторитетом, функцией, которые в данном случае, по поводу и на материале научных идей и художественных образцов, взаимодействуют. С одной стороны, интеллектуальная элита, берущаяся производить новые модели опыта, мысли, чувства, понимания, выражения. С другой – облеченные государственной властью блюстители порядка, они же распределители оценок сделанному, а далее – распорядители вознаграждений и санкций за заслуги и нарушения.
Дело первых – а интеллектуалы как самостоятельный и влиятельный общественный слой сложились в Европе эпохи Просвещения и вслед за нею – создавать и выносить на обсуждение прежде не существовавшие или недовоплощенные точки зрения в любой культурно значимой сфере и по любому культурно значимому предмету. Иначе говоря, их забота – выражать, уточнять, заострять, додумывать позиции все новых и новых групп общества, как нынешних, реальных, включая дефицитные и дискриминированные, так и перспективных, завтрашних, «воображаемых», а тем самым приумножать его, общества, многообразие, равно как наращивать сложность, гибкость, плюрализм, даже известный полиглотизм культуры. Культуры, которая, замечу, нисколько не теряет при этом (трудами, кстати сказать, той же группы интеллектуалов) своей определенности, осмысленности и связности. Среди прочего в расчете на всю эту интеллектуальную деятельность и в ходе ее развития в Европе складывается, в терминологии Юргена Хабермаса, пространство «общественности», публичная сфера[363].
Задача вторых (а цензура как общесоциальный институт оформляется на Западе вместе со становлением политических идеологий и посттрадиционных «идеологических государств», они ведь тоже намерены просвещать и воспитывать![364]) – не только ограничить набор подобных, для Новой и Новейшей истории постоянных, попыток интеллектуалов увидеть небывалое и стремлений по-другому посмотреть на уже известное. Может быть, еще важнее для контролирующих групп другое. Их цель – поставить пределы самому желанию общественной и смысловой альтернативы, а то и вовсе устранить мысль о каких бы то ни было иных возможностях, подавить либо скомпрометировать даже мотивацию к такого рода деятельности – познанию, художественному творчеству, реформаторской социальной практике. Отсюда вывод: цензуруют, строго говоря, не книги и не фильмы, не натюрморты и не сонаты. Даже не генетику с кибернетикой.
Во-первых, настойчиво суживается, обрубается, уродуется репертуар тех представлений об обществе, которые силами интеллектуалов этому обществу – через те же самые сонаты и натюрморты, фильмы и книги, генетические аналогии и кибернетические метафоры, сам пафос познания – предъявлены и в которых оно себя узнает (или не узнает), понимает (либо не понимает), оценивает (со знаком плюс или со знаком минус). Здесь я бы говорил о политическом измерении цензуры. Через средства массовой информации, систему оплаты, премий и отличий при этом санкционируются, поддерживаются, тиражируются, вознаграждаются лишь самые примитивные, даже «архаические», домодерные, давно отработанные историей и удобные для простейшего управления коллективные модели мобилизации людей и масс, их лояльности и подчинения, мотивации действий и санкций за них. Близкие примеры такой социальной организации – парад, шарашка, колхоз, собрание коллектива, лагерь, что еще?.. А это значит, что неминуемо упрощается, грубеет, даже скотинеет само общество по «ту» сторону тюремной стены или лагерной колючки. И не просто на глянцевых картинках и в пустопорожних передовицах, но в его реальном повседневном существовании. Сереет, а потом чернеет, варваризуется совместная, коллективная жизнь. В семье и в подъезде. За столом и в постели. На улице и в транспорте. На службе и в отпуске. В будни и в праздники. В частности (об этом не раз и не два за последние годы писалось), под подозрение в подцензурных обществах попадает сам групповой уровень существования людей – вся сложнейшая сеть ближайших к человеку «малых» групп, «промежуточных»