Шрифт:
Закладка:
— Тебе-то что? Ну и не слушай! Пусть слушают дети, может, им интересно, — как-то возразил Максут. — Им нужно знать, как мы жили в старое время. Для Камар и Шойкары это кошмарная сказка, язви ее в душу. У них другие, счастливые времена, старуха!
На его висках вздулись вены, они тихонько пульсируют. По глубоким морщинам, точно по арыкам, струится пот, стекает к бороде.
— Я видела этот валун, Шойкара. Как-то, кочуя, мы проезжали мимо, и он не удержался, показал. Одно я не пойму, как этот хвастун втаскивал наверх овец? И еще более удивительно, как он пил из лунки? Может, лакал, будто пес? — не унималась Салиха-апа.
— Ну пил и пил!.. — рассердился старый Максут.
Он не нашелся, что сказать еще, и теперь возмущенно поглядывал на жену. Однако это не мешает ему продолжать чаепитие. Он вытирает пот рукавом, наливает очередную чашку и унимается лишь с последними каплями, падающими из крана. После этого он ставит пиалу вверх дном и благодушно гладит живот.
В отличие от него, Камар-женге лишнего слова не обронит, пьет чай молча, пока не опустеет самовар. Черные глаза ее задумчивы, как будто она живет в другом, отдаленном от нас мире. Только когда между Максутом и его женой завязывается жаркий спор, Камар-женге не выдерживает, смеется до слез, чуть отвернув в сторону лицо.
После чая женге прибирает скатерть, моет посуду и, покончив с уборкой, тепло одевается, уходит сторожить отару.
Правление колхоза с года на год откладывает постройку теплых крытых кошар, и поэтому до сих пор овцы зимуют под открытым небом. Мы держим скотину в загонах, огороженных плетеным камышом, а такое препятствие, сами понимаете, нипочем для сильного хищника, и ночному сторожу нельзя даже глаз отвести. Вот и бродит он всю ночь по загону, держит ружье наготове да временами покрикивает.
Человеку, незнакомому с нашими местами, может показаться, будто зима у нас относительно теплая. Мол, у них пески и даже снег выпадает редко, не погода, а благодать. А оно совсем не так на самом деле. Степные снежные метели, конечно, не добрались сюда, но холода зато случаются лютые. Представьте, как в однообразной тиши висит едкий туман, только слышно — потрескивает мороз в песках. А по ночам он проникает до костей, как ни кутайся в шубу. И уж так клянут ночные сторожа эти аяккумские холода, так ругают в сердцах… Я представляю, как осточертели они и нашей Камар-женге за длинные темные ночи.
А нам в это время тепло и уютно. К ночи мы наполняем чугунную печь кизяком и саксаулом, топим ее до такого состояния, когда она становится малиново-прозрачной, и ложимся спать в прогревшейся юрте. Вокруг темно, тихо, временами подает свой голос печь — пощелкивает. А снаружи, будто из другого мира, доносятся окрики сторожей, поднимающие собак.
— Ату, ату! — начинают на одной из зимовок.
Им вторят другие, и катится по зимовкам перекличка; на призыв сторожей тут же откликаются собаки. И так до рассвета перекликаются, перекликаются…
А ты лежишь, свернувшись под одеялом, и слушаешь, как кричат сторожа, лают собаки, а в промежутках фыркают наши овцы. Временами я слышу и певучий голос Камар-женге.
— Ату! — кричит она протяжно.
Потом Камар-женге затягивает песню, заунывную и бесконечную, как эта зимняя ночь. А песен таких у нее в запасе великое множество. Я не помню, чтобы за ночь Камар-женге повторила один и тот же мотив. Закончив петь, она что-то бормочет себе под нос. Вначале я не знал, в чем дело. Но вскоре мне объяснили, что в это время она держит перед собой фотографию мужа и рассказывает ему о своем житье-бытье.
Помнится, как-то поздним утром уставшая за ночь Камар-женге стелила себе постель и я, стараясь ей не мешать, вышел из юрты и пристроился на старом ящике с книжечкой в руках.
День на этот раз выдался ясный и теплый. Солнце успело прогреть пески, и над ними теперь поднимался пар.
Я наслаждался солнцем, покоем. Максут угнал отару давным-давно, и вокруг царило безмолвие. Лишь Салиха-апа царапала землю метлой, подметая загон. И вдруг голос, раздавшийся в юрте, вывел меня из приятного оцепенения.
Мне показалось, будто Камар-женге зовет меня; я вошел в юрту и увидел, что она сидит на деревянной кровати, будто и не ложилась вовсе, и беседует с мужем. И голос у нее ровный и обстоятельный, словно перед ней не старая пожелтевшая фотография с разлохмаченными краями, а живой человек.
— Ну, сам посуди- говорила она. — Перед отъездом ты сказал: «Подожди, я скоро вернусь». Сколько лет прошло, ну посчитай: Война давно закончилась, а тебя все нет и нет. И я одна-одинешенька, как дура, жду, жду, и все попусту. Хоть бы голос подал, а то и не знаю, жив ли ты.
Она пристально уставилась на фотографию, и мне почудилось, будто фотография дрогнула и сказала человеческим голосом:
— Не горюй, обожди еще немножко. Камар-женге почувствовала, что в юрте кто-то есть, и повернула голову.
— А, это ты, Шойкара?! А я вот ругаюсь с одним человеком, — сообщила она со вздохом. — Ты, наверное, и не помнишь его. Когда он уезжал на фронт, ты был совсем маленький. Едва ходить научился. А теперь настоящий джигит. О, сколько прошло времени, только подумать!.. Мы поженились перед самой войной и жили рядом с вами. Помню, твоя мать принесла тебя к нам, чтобы ты отвык от груди. Тебе было два года. Мы думали, будешь кричать, но ты оказался спокойным ребенком. Не плакал. Бывало, покормлю, и ты катаешься по кошме, точно колобок, круглый и крепкий. Очень нравился моему мужу. Он так и говорил: «Вот мужчина!» А ты его называл «дядей хорошим». Вечерами, когда мы ложились спать, ты забирался к нам, обнимал его, а меня прогонял с постели… Помнишь это? Ты не забыл дядю хорошего? — В ее голосе послышались ревнивые нотки.
Милая Камар-женге, ты как бы упрекала меня за то, что я не удержал в своей памяти доброе, что давным-давно сделал этот человек, твой муж. Я пробую