Шрифт:
Закладка:
Пока снег не стает, ничья нога не ступит на эту землю, никто даже не увидит ее, и пока лежит снег, спящая под ним земля Кебле Салмана даже слова такого не услышит — колхоз; прекрасная земля, тучная земля, вдоволь напитавшаяся черных сливок потока, который год родит она без всяких удобрений, и как родит: пшеница — каждое зерно с горошину, подсолнухи — что твой поднос, клевер в рост человеческий; деревья по осени ломятся от плодов. Изобилие его земли больше всего и беспокоило Кебле Салмана, и сейчас, когда лежащую под снегом его землю нельзя было отличить от другой, Кебле Салман был счастлив. Выпавший за ночь снег сделал бесконечно далекими большие города, из которых приходят в Бузбулак законы и приказы, за одну ночь исчезли под снегом дороги, по которым поступают в деревню новости, и в это утро, когда дороги исчезли, низкая крыша сельсовета уже не казалась Кебле Салману зловещей.
3
С наслаждением ступая по пушистому нетронутому снегу, Кебле Салман поднялся на высокий берег. Давно не было в Бузбулаке такого снега, и Кебле Салман давно не смотрел на деревню с горки. Отсюда она вся была как на ладони: по склону горы — дома; внизу в долине — пашня. Разделенная речкой, деревня лежала меж двумя горами вся в снегу и в солнце и вся сверкала; речка была словно и не речка, не вода замерзшая, а зеркало, и прибрежные ивы, все в снегу и в солнце, обрамляли это серебряное зеркало. Ниже, там, где кончалась земля Кебле Салмана, ивы кончались, но речка там не кончалась, она уходила далеко, потому что Араке — мать всех рек и речушек, протекала далеко отсюда, а каждая, даже самая маленькая речка, должна была наконец встретиться с матерью. Кебле Салман стоял, глядел в сторону Аракса и думал, что хоть раз в год мать-река обязательно должна увидеть детей и что-то поведать им; без этого нельзя, без этого речки иссякнут.
В то утро, стоя на высоком берегу, Кебле Салман видел, как по долинам и ущельям, вдоль бесконечных деревень спешат к Араксу малые речки-дети, и, глядя на эти бесчисленные речки, Кебле Салман дивился огромности мира. Наверное, потому, что вокруг было бело от снега и мир был удивительно чист и прозрачен, Кебле Салман, стоя на горе над речкой, увидел вдруг всю свою жизнь: жизнь, начавшуюся с весеннего утра, с зеленого холма, на котором паслись ягнята; он помнил цвета того утра, помнил каждого из ягнят, пасшихся на зеленом склоне.
Кроме ягнят, кроме зеленого утра, в памяти вдруг возникло еще одно — дорога в Кербелу, которой он никогда не видел — Салману не было и шести месяцев, когда его повезли в святые места, но о поездке этой столько было потом говорено, что Кебле Салман нисколько не сомневался: видел он эту дорогу и не зря его зовут Кебле. Прошли годы, и однажды в том месте, которое называют Кербела, объявился бог Кебле Салмана, и пока Кебле Салман возился со своими камнями, его бог в Кербеле тоже делал свое дело; закончив одну работу, Кебле Салман принимался за другую, а бог занимался все одним и тем же: Кебле Салман радовался его делам и дивился им, и так прошли годы…
4
Кебле Салман и сам не понимал, какой бог вдруг надоумил его, какая дорога привела в сельсовет, какой добрый ангел унес на легких своих крылах нескончаемую его сердечную муку…
— Пиши! — сказал Кебле Салман. — И землю мою пиши, и быков, и коней — все пиши! Пиши: я, Курбан-оглы Кебле Салман, первым вступаю в колхоз!..
И с каждым выговоренным словом легче становился камень, так давно нестерпимо давивший ему на сердце…
ОСЕНЬ БЕЗ ИНЖИРА
1
Степь без конца и без края, снег по колено, луна, и в лунном свете по колено в снегу идут солдаты, обутые в черные сапоги; солдаты идут впереди и сзади, а он застрял, он не может стронуться с места: нога задубела, и никак он не вытянет ее из-под снега, сил не хватает вытянуть, а солдаты идут, идут и сзади, и спереди, еще немного — и те, что позади, свалят, затопчут его… Он собирает все силы, выдергивает ногу, но сапог увяз, сапог остался под снегом, а те, задние, все напирают, напирают… Он хочет крикнуть, чтобы подождали, чтоб командиру сообщил о беде: «Стойте! Сапог потерял! Сапог!» Он кричит, но никто не слышит его, потому что у него и голос пропал от мороза. Стиснув зубы, шагает он по этому проклятому снегу — одна нога в сапоге, другая — босая, и ужас в том, что разутая нога не мерзнет и не болит, ее будто и нет, этой ноги. С каждым шагом ужас сгущается, тяжелеет, а нога делается все легче, невесомей, потому что тяжесть ее ушла вверх, к сердцу, но ему сейчас не до сердца — нога, ногу пилят! Пила уже дошла до кости — сквозь скрип снега под солдатскими сапогами он слышит, как железо скрежещет о кость…
Скрежета этого Зияд-киши не вынес — проснулся; вздрогнул, глянул в окно, сел и набросил на плечи пиджак.
— Жена, — сказал он. — Пропал наш инжир!
Аруз не издала ни звука, но Зияд-киши знал: слышит; за пятьдесят с лишком лет, что он прожил с женой, не было случая, чтоб она не проснулась, если окликнуть. «Женский сон — птичий сон» — в Бузбулаке любому известна эта истина, и здешние женщины с пеленок усваивают ее.
Зияд-киши обул в коридоре галоши, спустился во двор: светло, луна сияет, и не поверишь, что с вечера мело. Небо чистое, без облачка, лунный свет как приморозился к снегу, блестит на нем свежей полудой, а из звезд будто льдинки сеются. Такого мороза не то что инжир — мушмула не