Шрифт:
Закладка:
И все это толстосумы, они скупили время у телевизионных компаний, чтобы обучать молодежь убийству. Разные там пивовары, производители автомобилей, косметики, майонеза. Они высчитали, что чем больше убийств покажут по телику, тем больше автомобилей и майонеза купят телезрители. «Убийство повышает товарооборот» — так это у них называется. Мне всегда ужасно нравились всякие хитрые словосочетания. Можешь думать об этих пузатых, что хочешь, но свое дело они туго понимают.
Прочел я все это, встал и говорю мамаше:
— Гляди, мамаша, чего тут написано.
А она сама готова смотреть телик до одури. Четыре вечера из семи, она, как пень, торчит перед телевизором, это уж точно. Правда, она очень устает на работе. Если она за день особенно вымоталась, то, как сядет в шесть смотреть детскую передачу, так и просидит перед ним весь вечер до самого сна и выключит его уже только перед последними известиями.
Словно меня на свете нет. Я готов придушить мамашу, как подумаю про этот телик: ведь она от него не отходит с того самого дня, как он у нас появился. Я тогда был совсем маленький. Из-за этого телика мы с ней давно воюем. Сколько раз я, бывало, вымою посуду и ухожу, хлопнув дверью, если она решила, что ей до зарезу нужно посмотреть какую-нибудь идиотскую передачу. Я вовсе не против телика, ты не думай. Я и сам достаточно торчу перед ним, тоже не святой. Только я никогда не мог понять, как моей мамаше могут нравиться эти слюнявые передачи. Кто хочешь разозлится, если на него всегда ноль внимания, вот я и уходил из дому и курил с ребятами травку. Не часто, правда, но раньше я этим баловался. Мы курили у железной ограды Торгового центра, или на станции метро, или у Бённы. Но от этого ты хоть не отключаешься начисто, можешь что-то делать, разговаривать с ребятами, смеяться, ссориться, возиться, ты хоть как-то, но живешь. Не глядишь тупо в одну точку, приклеившись задницей к стулу.
Впрочем, я вовсе не собираюсь ругать мамашу. Она у меня о’кей во всех отношениях. А когда она в настроении, это вообще суперкласс. Тогда лучшей мамаши и не надо. Тогда я ни с кем не поменялся бы. Но если у нее хандра, она — ярмо. Тогда она и ярмо и дерьмо. Пусть это и сильно сказано.
Так вот, значит, я говорю ей:
— Здесь написано то-то и то-то. Будь я среднестатистическим американским мальчишкой, то к сегодняшнему дню уже увидел бы по телику десять тысяч убийств, считая с того дня, как мы его купили.
— Неуж столько много? — удивилась она.
Вот это я в ней уважаю. Она не стесняется своего родного говора. Говорит, как привыкла с детства. Не из тех она, что рвутся из грязи в князи, в «культурные» она не лезет.
— Точно, — говорю. — Ты представь себе. Десять тысяч убийств за семнадцать лет. Это тебе не фунт изюму. А у нас с тобой, может, и побольше наберется. Ведь у нас телик чуть не круглые сутки работает.
Намек она сразу понимает. Можешь не сомневаться.
— Ну, у нас-то, чай, не Америка, Рейнерт. А смотреть занятно. Нешто не так?
— Может, и занятно. Только ведь там туфты навалом.
Мамаша встает и приглушает звук. Это ее обычный компромисс — поговорить ей охота, но ведь страшно, вдруг пропустит что-нибудь интересное.
— Не забывай, Рейнерт, мать-то ведь уже не молоденькая, изработалась, устала, не то что ты. Мое время прошло, мне и отдохнуть не грех, за день-то знаешь как наломалась.
Испорченная пластинка. Всегда на этом месте заедает.
— Да кто с тобой спорит? Но, если уж на то пошло, тебе всего сорок один, ты моложе, чем Элизабет Тейлор. Но ты мне ответь, что ты думаешь о стране, где дети учатся убивать прежде, чем говорить? По душе тебе такая страна?
— Элизабет Тейлор, скажешь тоже! — Мамаша краснеет.
Вернее, не так чтобы краснеет. Просто щеки у нее становятся чуть-чуть ярче.
— Чудно́ как ты иногда говоришь, Рейнерт.
Звонят в дверь, это Биттен с мамашиной работы. Теперь пойдет на два часа болтовни под приглушенный телевизор, а потому я прощаюсь и говорю, что пошел прошвырнуться. Спускаясь по лестнице, я думаю о наших корпусах, об этих сотнях и тысячах людей, что собраны здесь, в Вейтвете. На что они тратят свою жизнь? Что у них на душе?
And I try
And I try
And I try
And I try
Только закрой глаза — и вот он перед тобой, жив-живехонек.
Старые, вылинявшие «рэнглеры», грязная белая майка: через всю грудь — красный высунутый язык, на цепочке серый медальон с изображением скорпиона. Тот же дикий, шальной блеск в хитрых глазах, всегда появлявшийся у него перед очередной выходкой. Те же мягкие кошачьи движения, которыми он снимает плоскогубцы со связки с ключами и отжимает стекло «ситроена», причем делает это быстрее, чем ты нагибаешься и завязываешь шнурки на ботинках.
Машина стояла на уличной стоянке. На большой асфальтированной площадке у входа в метро, в тени жилых корпусов и по соседству с полицейским участком. С тех пор как мы с Калле кончили среднюю школу, нам обоим не раз перепадало в этом самом участке. Мокрыми полотенцами, к примеру. Если тебя угораздит попасть в такой районный полицейский участок, можешь не сомневаться, что там тебя угостят мокрыми полотенцами. Отличный инструмент, эти мокрые полотенца. Костей не ломают, синяков не оставляют, поди докажи, что тебя били.
«А свидетели у вас есть? А какие улики?» — спросили они мамашу, когда она однажды пришла к ним с жалобой. До чего ж мне было жаль ее тогда. Ведь она до смерти боится полиции, а вот все-таки переборола себя, явилась в участок, подошла к барьеру и сказала, что хочет поговорить с начальником. Как раз накануне вечером я вернулся домой похожим на отбивную и утром не мог подняться с постели.
«Без свидетелей нельзя, — сказал начальник, постукивая по столу шариковой ручкой. — Будете подавать жалобу в письменном