Шрифт:
Закладка:
Он ждал свою тетрадь в зеленом переплете и чувствовал нечто отрадное уже в самом ожидании. Как будто она, его рабочая тетрадка, одна связывала его теперь со всем светом.
Здесь, в первородном, подлинном мире природы, поздоровев и поверив, что его срок еще не кончен, он между тем боялся утерять ту суетную, как бы ненастоящую, дразнящую напрасными посулами и губительную для здоровья жизнь. Здесь, на этой земле, омытой дождями, освещенной небесным светом, шумящей травами и голосами птиц, — здесь, как никогда прежде, почувствовал, что он сын пастуха и пахаря, всегдашнего обитателя земли. И вместе, как никогда прежде, он чувствовал: он пролетарий и несет по мере сил свою долю в общей ноше, которую взвалили на себя упорные, изможденные, сильные, несчастные и вместе, несомненно, в чем-то счастливые труженики городов…
Посылки, однако, все не было, и наконец он поехал в Троицк — узнать на почте, не завалялась ли посылка. Улицы, дома, магазины — весь город, казалось, был раскален от зноя, и весь он сверкал какою-то недоброй яркостью, словно хотел злорадно крикнуть: а нет тебе никакой посылки, зря только мотаешься! И когда на почте действительно не оказалось ни письма, ни посылки, он как будто не удивился и не оскорбился, а молча повернулся и вышел.
Что ж, вот и все его дела в городе. Ничего не надо покупать, узнавать, не надо к кому-то идти в гости, делай что хочешь. Не было никаких забот, никаких особенных ощущений, кроме одного: несовместности того, что соседствует в жизни. Невозможности жить без природы — и невозможности существования без городских, привычных трудов; обмана, накопительства, пошлости — и того разумного, необходимого, что совершается в этом, уездном городе; ощущения любви, как счастья — и горя нести это ощущение одному. И во всем этом был свой напев. Прежде он хорошо знал напев потери, безнадежности, надежды. А это был особый напев, мучительный и полнозвучный, в нем звучало все — все противоречивое и несовместное, из чего, может быть, и происходит действие жизни.
Он пообедал в ресторане и вышел походить по улицам. Зачем-то оказался на Толстовской. Здесь хорошие дома стояли, один в особенности отличался красотой пропорций, алебастровыми розетками на фасаде, высокими полукруглыми окнами, такими просторными и чистыми, что дом, казалось, смеялся от радости. В доме этом он был гостем Латифа Яушева. В большой высокой зале стоял камни с изразцами, были клетки с канарейками, степным журбаем, но это все ничего, пустяки, а стояло там пианино с медной табличкой и гравированной надписью: «Мастер Лихтентам». Ему так хотелось, еще раз поглядеть на пианино и на эту медную табличку, ну и послушать тоже изумительные звуки, тем изумительней, что раздавались они далеко от больших городов! Он знал, что он не пойдет больше в этот дом, хозяин опять поехал куда-то по своим делам, а без приглашения зачем же ходить. Но волшебные звуки можно было услышать и с улицы.
Он прошелся мимо дома раз, другой, повернул в третий, уже усмехаясь над собой. И вдруг услышал, как в доме заиграли. Он не сразу узнал в затейливой игре звуков знакомую «Аллюки».
Тропу, по которой пройдешь,
Угадаю, найду.
Травою зеленой на тропке твоей
Взойду.
Он не знал, долго ли стоял перед окнами, но когда в доме кончили играть и он, осторожно ступая, направился дальше, то увидел на тротуаре тени карагачей. Но воздух был все еще горяч, звонок, и день томительно не кончался. Он ушел в городской сад, долго ходил по аллеям, наконец повернул в сторону оранжереи, обнесенной веселой решетчатой оградой. Над клумбами летали пчелы, густо, удушливо зыбился аромат, и в нем как будто вязли десятки пчел. Он отошел подальше и сел под акацией, но тут же вскочил: куст жужжал, трепетал от множества пчел. Должно быть, к дождю, подумал он, как пахнет акация, и сирень тоже. А к клумбам и не подступишься.
Не знал опять, долго ли пробыл тут, ничто как будто не переменилось, и день все-так же не кончался. Но вот увидел: мак, недавно яркий, теперь вдруг погасил цвет, убавилось пестроты и в клумбах, но запахи только усиливались И понемногу холодели… Как разнится одиночество где-нибудь в меблированном номере и здесь, среди природы! В номере вдруг станет жутко, а здесь страха нет, но сладостней и больней чувствуется сущность жизни. И опять он ощутил то несовместное: чуждый мирской суете, он между тем проводит жизнь в ее нескончаемых заботах… Зачем? Разве поймешь?
Он просидел возле клумб до позднего вечера, уже цветы попрятали краски, умерили запахи, и только ночная фиалка нежно и призывно усиливала душистый свой клик ночным пернаткам и насекомым. Звезды всходили.
В одно утро полем ехал тарантас, в нем сидели мальчик и его учитель. Они ехали на дачу. А вечером… ох, а вечером должна была приехать мама! Учитель держал на коленях коробку и собирал в нее разбросанные в телеге кубики с наклеенными буквами. Кубики были очень красивые, коробка нарядно расписанная, но мальчику они надоели. Надоел и учитель, потому что он все учил и учил, и мальчику было скучно. И особенно скучно, обидно было оттого, что с ними не поехала мама. У нее дела в городе, и приедет она только вечером.
Мальчик скоро сомлел на жаре, ему хотелось поскорей приехать, побежать на речку и долго в ней нырять и барахтаться. Пологие скаты курганов, поросшие густым кустарником, напоминали мальчику лопушиные чащи на даче, там прятались дивы, и с ними мальчик рубился на саблях. Ох, поскорей бы!.. Но вот учитель остановил тарантас и сказал:
— Погляди, Лутфи, во-он туда!
Мальчик поглядел, болезненно прищурившись, и увидел шатер, а у входа в шатер стул. На стуле сидел человек. Неинтересно. Впрочем, забавно: стул стоял в поле, а человек сидел на нем, как если бы он был дома.
— Это Тукай, — сказал учитель. — Запомни, милый: Тукай.
— Ладно, — сказал мальчик. — Почему мы не едем?
Они поехали. Мальчик представлял себе дом, широкую веранду, речку, сад, голубой забор, а вдоль забора лопухи. Их рубишь, рубишь саблей, а все равно останется еще на завтра и на все дни, которые он будет жить на даче. Но особенно радостно было представлять, как вечером приедут