Шрифт:
Закладка:
Голова её кружилась, словно бы после морской качки, она машинально двигалась, не видя ничего перед собой, и только, войдя в квартиру, несколько опомнилась и оглянулась.
Освещаемая тусклой лампочкой, которую держал солдат, квартира выглядела весьма уныло. Низкие потолки, крошечные комнаты без обоев, железные решетки в окнах и какой-то особенный, неприятный угарный запах делали ее крайне неуютной.
— Точно тюрьма,— мелькнуло в голове Веры Александровны, но, измученная восьмичасовым путешествием на седле, в непривычной позе, она рада была и такому помещению, лишь бы поскорее сесть и вытянуть окоченевшие, за-
текшие ноги. Ее только беспокоил незнакомый, неприятный запах какой-то гари, назойливо лезший в нос и туманивший голову.
— Отчего это такой запах? — спросила она стоявшего перед ней солдата; тот покрутил носом, но промолчал, недоумевая, о каком; запахе спрашивает барыня.
— От кизяка-с[38],— отозвался вахмистр, помогавший тем временем раскутывать принесенного им на руках ребенка.
Это был мальчик лет восьми; белокурый, голубоглазый, с тонкими, красивыми чертами лица и вдумчивым выражением.
Освободившись от стеснявших его одежд, он торопливо подбежал к матери, обхватил ее шею руками и принялся горячо целовать в глаза, в губы и обе щеки, тихо приговаривая:
— Целый день не целовал, целый день не целовал.
— Ну, будет-будет, Митя, не тормоши меня, я и то едва жива,— ласково погладила его Вера Александровна по головке,— скажи лучше, ты, наверно, очень кушать хочешь?
— Хочу, мама, очень хочу,—сознался мальчик,—я уже по дороге проголодался, да молчал.
— Ты у меня умник,—с бесконечной любовью, заглядывая в лицо сына, произнесла Вера Александровна,— за это тебе сейчас молоко будет, вкусное, превкусное.
— Послушайте, — обратилась она к солдату, — как вас зовут?
— Зинченко, сударыня, — ответил тот, несколько изумленный непривычным «вы».
— Ну, так вот, Зинченко, нате вам деньги, сходите в селение, принесите молока и десяток яиц.
— Молока теперь, сударыня, достать нельзя, раньше, как завтра утром, не будет,— отвечал Зинченко.
— Как нельзя? Почему?
— Курды, сударыня, зимой раз в день доят, по утрам только и сейчас же в турсуки[39] сливают, чтобы, значит, квасить его; свежего молока они не потребляют, а только котых, котыха же вы кушать не станете, с непривычки от него даже с души прет.
— Как же быть? ну, хоть яиц принесите!
— Яиц, сударыня, теперь во всей деревне ни одного нет, курдинские куры под небом живут, все равно, что дикие, они давным-давно носиться перестали.
— Как же так? — искренно изумилась Вера Александровна.— Неужели же так-таки ничего и нет? Ну, а вы сами что же кушаете?
— Мы-с, обнаковенно што, щи с бараниной варим, а летом борщ, чего ж больше.
— Господи! да неужели ж ничего нельзя достать? Ведь Митя кушать хочет.
— Петр Петрович,— с раздражением обратилась она к мужу,— слышите, говорят, ничего достать нельзя.
— Что делать, a la guerre comme a la geurre[40],—развел тот руками, — я тут уже ничем пособить не могу; впрочем, я кое-что захватил из города. Вот,— и, говоря так, он вытащил из лежавших у его ног хурджин[41] бутылку водки «Сараджева», четыре бутылки вина, кусок крепкой, как камень, копченой колбасы, проданной ему в Инджире под фирмой «московской», и обломок швейцарского сыра,— теперь бы только рюмку, стаканы и хлеба. Хлеб-то, наверно, найдется.
Жена молча следила за всеми его движениями.
— Это все, что вы привезли? — спросила она холодно.— А булки, закуски, чай, сахар? Ведь я, кажется, просила вас позаботиться об этом?
— Царица, прости, — с театральным жестом воскликнул Петр Петрович, — забыл, казни меня аллах, забыл, заболтался с нашим доктором, тут еще подошла компания, зашли в лавку, выпили, закусили, опять выпили, а тут ты присылаешь, торопишь ехать, я заспешил и забыл, на дороге только вспомнил, но молчал, нарочито молчал, не хотел усугубить твоих страданий, к тому же, признаться, я надеялся достать что-нибудь здесь на месте. Посуди сама, селение, как значится, с пятьюстами душ обоего пола, и, чтобы молока и яиц не было, это ужасно, не может быть. Эй, ты! — обратился он к солдату. — Нечего тебе с барыней тут зубы точить, марш в деревню, и чтобы через полчаса у меня были молоко и яйца, понял? — без них не смей и на глаза являться.
— Слушаю-с, разве у старшины попытать у Худады, ежели ж у него не найдется, то, стало быть, ни у кого нет.
— Хоть у самого черта, но чтоб было. Слышишь? — добавил Петр Петрович, строго обращаясь уже к самому вахмистру.
— Слушаю-с, будет,— успокоительно произнес тот и, скосив глаза на Зинченка, грозно и многозначительно добавил:—Ну, чего стоишь?
Зинченко мигом исчез.
По уходе его, Вера Александровна тяжело поднялась с дивана и начала раздеваться. Размотала платок, сняла папаху, башлык и шубку. Избавившись от лишней одежды, уродовавшей ее фигуру, она сразу помолодела. Это была женщина лет 28, высокого роста, грациозная, с тонкими чертами красивого, благородного лица, с большими карими глазами и пышными волосами. Она была стройна и грациозна, как девушка, все ее движения были полны того изящества, которое дается только хорошим воспитанием.
— Вот, сударыня, нашел, — торжествующе возгласил Зинченко, торопливо входя в комнату с глиняным горшком в руках и ставя его на стол.— Два фунта[42] молока и десяток яиц.
— Ну, слава богу,— облегченно вздохнула Вера Александровна,— спасибо тебе, голубчик.
Она поспешно подошла к столу, заглянула в горшок, но тотчас же с ужасом отшатнулась.
— Что это такое? разве же это молоко?
— Так точно, молоко, — не без некоторого удивления подтвердил Зинченко.
— Но, боже мой, почему оно такое ужасное? Это помои, а не молоко.
— У них, сударыня, повсегда такое, больно уж народ-то не чистый, одно слово — курда.
Видя испуг жены, Петр Петрович в свою очередь с любопытством заглянул в кринку.
— Гм... да...— многозначительно проговорил он и невольно сплюнул.—Тьфу ты, мерзость какая!
В молоке, принесенном Зинченком, плавали целые клочья шерсти, кусочки кизяка, какие-то насекомые, от пыли и грязи оно сверху было совершенно мутно-серого цвета, и ко всему этому запах его был отвратителен; не только пить, но и нюхать его было тошно.
— Господи, куда мы заехали?