Шрифт:
Закладка:
Всеми силами стараясь сохранить благодушно-снисходительное выражение лица, — что, мол, с вами поделаешь, буйные головушки, — воевода Долгорукой особым боярским чутьем понял все и сдался.
Он с милостивой усмешкой спросил Данилу и Ивана:
— Сотники, неужто вам жития не жалко! Нас мало, а врагов многия множества?
Данила Селевин в ответ на такой пустой вопрос недоуменно повел плечом и сказал мягким негустым голосом, будто по бархату выстилая каждое слово:
— Други наши, Никон Шилов да Петр Слота, двое за стены выйти не убоялись… Двое! Нас же — войско!
А Иван Суета, умеряя раскаты своего мощного голоса, добавил:
— Кровь их нам пути кажет… мы за ними следом, а за нами люди наши.
Воевода важно махнул рукой и скомандовал:
— Спускайте со стен пушицы малые да и тащите их понизу и собирайте народ тихо, чтоб в колокол не били!
Когда в несколько минут все пушечки были спущены на крепостной двор, воевода Голохвастов, злобно морщась, высвистнул худозубым ртом:
— Попущаешь людишкам, Григорий Борисович, мужикам-тяглецам, холопскому роду много воли дал. А у холопа замест души рогатина — уперся и стоит на своем, — не уколет, так толкнет. Чуешь ли сие, князь Григорий?
— Чую, Алексей Иваныч, — ответил Долгорукой уже с нескрываемым раздражением, — легко языком бойчиться, мудреней главу да честь сохранить. Без мужика-тяглеца не шагнешь, мужик о земле тужильщик, тужит, живота не жалеет — сам о том ведаешь, воевода…
— Чай, у нас тут стрельцы есть…
— Ей-ей, Алексей Иваныч, не бойчись — стрельцов у нас горстка осталась, да и они, сам ведаешь, також не боярской крови. Мужиками-тяглецами и прочим черным людом сии стены держатся, — того, воевода, как слова из песни не выкинешь… Годи, годи, пройдет смута — и мы свой медок засечем в ледок, к своей чарке чужого не подпустим!
Князь Григорий сдвинул островерхую бобровую шапку, приоткрыв седеющий лысоватый висок, вынул из посеребренных ножен, с чернью и бирюзой, кривую персидскую саблю, поднял ее над головой и быстро спустился во двор.
— С нами бог! — крикнул он, крестообразно сверкнув саблей, и приблизился к уже построившимся боецким рядам.
— Ну, воинство храбродушное, в подвиге сем да не посрамися! — раздался негромкий голос Федора Шилова. Его большие, воспаленные от бессонницы глаза с сурово-отцовским выражением уверенности и любви оглядывали настороженные лица. — Похрабруем, чада мои! — и он махнул рукой в сторону железных ворот.
Пушкарские ряды двинулись вперед, глухо загрохотали малые пушицы, которые тянули «в лямку». Вскинулись на плечи самопалы. Лязгнули сабли. Протяжно заскрипели ворота — и белое, под ноябрьским снежком, бранное поле широко глянуло в глаза.
И, словно раненная этой грозной белизной, простонала Ольга Селевина. Вскрикнули еще десятки женщин, тоже только что выпустившие из рук драгоценные жизни своих близких. Но железные ворота захлопнулись, и воротные стражи замерли возле тяжелых засовов, готовые по первому знаку открыть их.
Воеводы поднялись на стены.
На подмогу стрельцам, пушкарям и прочим ратным людям сегодня поставили на стены не только молодых и пожилых чернецов, но и стариков. Поднялись и женщины и начали готовить кипяток и смоляной вар. Все опасались, что поляки полезут на стены, чтобы помешать большому бою на бранном поле.
Ольга начала обматывать руки тряпками — кожа на ее ладонях и пальцах зажила после ожога, но все еще не терпела горячего.
— Шла бы ты, Ольгуха, в больнишну избу, — пожалел сестру Алексей Тихонов, который сыпал порох на полку самопала. Скорописец, хотя и легко, но уже дважды был ранен и научился стрелять из самопала и заряжать пушки.
— Ей-ей, поди ты… гляди, снова кожу опалишь…
— Ой, да что ты, Олексей! — вскинулась Ольга. — Данилушко мой на брань пошел, сокол в поднебесье улетел, а соколиха будет на ветке сидеть?
В эту минуту на лестнице послышались крики и шум. То женщины-заслонницы, поймав во дворе Варвару-золотошвею, втащили ее на стену верхнего боя.
— Вона, вона, чернецову усладушку привели!
— Полно тебе, утица дебелая, гостьюшкой красоваться!
— Ну-ка, потрудись с народом, чернецова женка.
Большая золотошвея, растерзанная, простоволосая, запахивала свой крытый червчатым суконцем опашень (подарок старца Макария), а сама заливалась свирепыми слезами.
— Дьяволицы-ы… все застежки порвали, поганки!.. А застежки-то были серебрена-и… да с каменьями-и…
— Будя! — строго сказала Ольга Селевина. — Туто тебе верхний бой, а не монашеска постеля. Становись к стене — и гляди. Буде углядишь кого, тут же хватай ковш и лей смолу прямо в те вражьи очи!
Приказала и отошла. Варвара плюнула ей вслед: ну и власть взяла деревенщина, нищая тяглецкая дочь… Подумаешь, воеводша нашлась: ниже себя почла Варвару за прошлое хоть одним словом кольнуть — значит, малосильной, незаметной показалась ей большая золотошвея… Ого-го, всякой бы молодой такую судьбу найти: двое «отцов» монастырских называют ее своей «усладушкой», из-за нее друг друга возненавидели, а отстать не могут. Она спит на пуховиках, под бархатным одеялом, ест-пьет сладко и вволю — из тайных запасов старца Макария… Как же это посмели силком втащить ее на эти стены, как посмели сунуть ей в руки закопченный ковш, чтобы плескать смолой «в те вражьи очи»! Да пусть сами льют, если хотят!
«Ужо я вам, дьяволицы!» — кипя и лютуя, думала Варвара.
Вдруг, как сквозь туман, увидела она в проеме зубца чье-то лицо с черными и острыми, как шилья, усами. Варвара ойкнула, уронила ковш — и вспомнила, что ей приказали, но было уже поздно. Что-то сверкнуло перед ней, голова ее вмиг наполнилась страшным гулом, и все исчезло из глаз. Золотошвея упала с рассеченным лбом, не удержав самого почетного места, на которое когда-либо ставила ее судьба. Потому-то не довелось Варваре-золотошвее увидать, как за кровь ее на этом священном месте отплатила Ольга Селевина. Она ударила топором по вражьей голове — и поляк откачнулся от стены. Так по всему верхнему бою отбили польскую атаку: стреляли из самопалов, рубили топорами, лили кипяток и смолу.
На