Шрифт:
Закладка:
Не помня себя, Макарий затопал, возопил диким голосом, выкрикивая все бранные слова, какие знал.
Но самое ужасное заключалось в том, что впервые за всю свою долгую жизнь он вдруг почувствовал себя безвластным и бессильным.
— Братию, братию… всех постриженников собрать… позвать… — как в бреду повторял он. — Постриженников созвать…
— Эва, — холодно прервал его поп Тимофей. — Много ль нас, постриженников-то?.. Да и как с людишками нам сладить! Ишь, на стены взошли, у заслонов стали — у них и сила ноне… разумей, отче!
Поп Тимофей посоветовал послать к этой «поганой орде» тихого, блаженного старца Нифонта.
— Пожди, отче, пожди, дай ляхов отогнать — уж тогда их в бараний рог скрутим… а пока у них сила, то помни и ладь все хитростью… Нашлем на сих непотребных скотов нашего тишайшего Нифонта… да устыдит их кротостью, — говорил поп Тимофей, спешно уводя Макария подальше от «прискорбного» зрелища.
Пока разыскали блаженного старца Нифонта, пока обрядили его старые кости да пока он, наконец, как мышь из норы, вышел на свет, — события шли своим чередом. В архимандритовой бане уже мыли, скребли спасенных колодников. Сквозь стены и окна слышны были благодарное кряканье и даже смешки воскресающих к жизни людей.
В просторных сенях и у дверей мыльни стояли женщины и старики, держа в руках чистые рубахи. Многие подарили спасенным «на разживу» последние рубахи, которые берегли «на смерть».
И в сизой, сумеречной полумгле старец Нифонт мог заметить, как оживлены и довольны люди всем происходящим и как гордятся тем, что сделали.
— Братие-е! — не чуя никакой крепости в себе, тоненько пропел старец Нифонт. — Братие-е… воззрите на главу мою, иже денно и нощно памятует о прегрешениях ваших!
Нифонт снял колпачок, кротко поклонился всем, и белый ковыль его волос смешно завился на морозном ветерке.
— Грешно, не по закону творите, братие! — опять было запел он.
Вдруг молодая белолицая женщина, с черными, как крылья дрозда, бронями, быстро схватила его колпак и нахлобучила ему на голову.
— Ох ты, дедунько ласковой! — смешливо и звонко сказала она. — Ты шапку не сымай, стару головушку не застуди… Да и кто тебя на мороз-от погнал?.. Старика им не жалко! Лихо ли такому застудиться?
— А вот мы его в баньке попарим! — рассмеялся кто-то — и не успел старец Нифонт и ахнуть, как чьи-то сильные руки сгребли его в охапку и понесли в баню. Золотистая бородка сверкнула ему в глаза, и он узнал Данилу Селевина.
— Данилушко! — непритворно заплакал старец. — Пусти-и… Я, к кончине готовясь, плоть умерщвляю… пятой год не парился…
— Побалуйся, побалуйся парком-то, старче! — весело засмеялся Данила, толкнул дверь в предбанник и радушно передал барахтающееся Нифонтово тело в чьи-то мокрые горячие руки.
— Ну-ко, помыльте бедного старца сего!
Нифонт очутился в полной власти банщиков. Он плакал и поминал всех святых, но с людьми бороться не было сил.
В большой мыльне и в парильне не только люди, багровокожие, как новорожденные младенцы, но и стены и полы исходили сладким щедрым паром. Всюду лилась, журчала, плескалась вода, блаженно покряхтывали люди и братски-заботливо терли друг дружке спины. И старец Нифонт, сам того не замечая, крякнул раз-другой и, забывшись, вытянул ноги, чтобы и по ним похлестали мягким жгучим веником.
— Ишь, разморился! — добродушно фыркнул банщик.
Нифонт обомлел: батюшки, да ведь его мыл страшный, отвергнутый богом грешник — скоморох Афонька!
Рядом, на той же широкой дубовой лавке, мыл костлявого изможденного человека второй скоморох — Митрошка, мыл и приговаривал нежно, как мать:
— Ох, измаяла тебя темница, голубок. С гуся вода, с лебедя вода, а с тебя, голубчик, боль да худоба!
Батюшки-светы, погиб Нифонт, погибла богоугодная кончина! Грешную плоть свою распотешил, у скомороха вымылся, сидел рядышком с колодниками, отпетыми ослушниками и злодеями!
Но злодей, вымытый до блеска скоморохом Митрошкой, вдруг оглядел Нифонта добрыми, глубоко запавшими глазами и молвил:
— То-то поди и ты рад-радешенек, старичок?
«Сгинь-пропади, искуситель!» — хотел было ответить Нифонт — и тут увидел огромного, блистающего могучей наготой Ивана Суету, который бережно вел смущенно улыбающегося, слабого и чистого, как младенец, костлявого человека и тоже приговаривал:
— Не бойсь, милой, не бойсь… ноне уж все на легкость пойдет…
И Данила Селевин, улыбаясь синими глазами, тоже вел кого-то, возвращенного к жизни.
Тут кроткий, всем и всегда покорный, несмышленый Нифонт вдруг понял, что попал на праздник доброты и любви, подлинно человеческой, чудесной, какой он еще никогда не видывал за свою долгую черничью жизнь.
Войдя в свою грязную холодную каморку, Нифонт лег на жесткое ложе и заплакал, сам не зная о чем.
Дверь хлопнула. Вошел сердитый Макарий.
— Иде пропадал, старче? Я уж спосылал за тобой, — аль, може, побили тебя возле баньки-то?
Нифонт молчал. Макарий подошел ближе — и вдруг злобно потянул носом:
— Да ты и сам мылся, старой дурень! Вот сволоку тебя к архимандриту… обманщик, разбойникам потатчик!
— Поди-ко ты, дай полежать в спокое… — и Нифонт отвернулся к стене.
Макарий побежал к бане. Там уже было темно. Из полуотворенной двери струилось тепло. Макарий, люто бранясь, захлопнул дверь и повесил замок, огромный, черный, как свирепый пес.
В ту же ночь, когда, обмытые, обогретые, сорок два человека заснули счастливым сном, Настасья Шилова простилась с жизнью. Глубокой ночью она вдруг приподнялась на убогой своей постели и произнесла слабым, но внятным голосом:
— Иду к тебе, Никонушко… Никон, слышь? Изошло терпенье мое…
Нащупав руку Ольги, Настасья сжала ее ледяными пальцами.
— Изошло терпенье мое… — прошептала Настасья, потянулась всем телом, чуть слышно вздохнула — и умерла.
Так, за одни сутки Ольга потеряла трех, с детских лет близких, людей: Никона, Слоту и Настасью.
Не стало их, и полный соков и звуков кусок ее жизни словно упал безвозвратно в могильную тьму.
«Изошло терпенье мое…» — повторила про себя Ольга и задумалась. Хватит ли у ней силы претерпеть все, что сулит еще осада?
Данила застонал во сне. Ольга оставила Настасью и легким шагом подошла к нему. Прилегла с краю, обняла Данилу бережной и крепкой рукой. Он, успокаиваясь, во сне сжал ее пальцы и затих.
Утром из польско-тушинского лагеря перебежали в крепость пятьсот казаков во главе с атаманом Епифанцем. Казаков пускали по нескольку человек через малые