Шрифт:
Закладка:
— Ну, что вы там, — крикнул он, — идите, я открыл! — но никто почему-то не двинулся с места сразу, как будто для того, чтобы осознать, что дорога наша действительно закончилась здесь, требовалось еще какое-то время, и я тоже поймала себя на мысли, что почему-то не готова идти сейчас внутрь, а вместо этого постояла бы немного снаружи, разглядывая рассохшиеся ноздреватые стены и облезлые оконные рамы, но Сережа позвал еще раз — «эй, ну где вы?», и тогда я опустила спальные мешки на снег и сняла рюкзак.
Чтобы войти, мне пришлось пригнуться — дверь оказалась низкой и какой-то непривычно узкой, и стоило мне сделать шаг вперед, она немедленно, со звонким мерзлым стуком, закрылась снова. Сережа уже возился где-то внутри — металлически лязгнула печная заслонка; несколько маленьких окон давали совсем немного света, и поэтому я стояла на пороге и ждала, пока мои ослепленные озером глаза привыкнут к полумраку, и только потом увидела все сразу — железные кровати без матрасов, с продавленными панцирными сетками, колченогий стол, застеленный желтыми съежившимся газетами и усыпанный черными шариками мышиного помета. Серую в трещинах печь, подпирающую закопченный, провисающий пузырями потолок из крашеной фанеры. Бельевую веревку с дюжиной разноцветных пыльных прищепок, натянутую прямо поперек комнаты. Черный дощатый пол с прилипшими намертво серебристыми рыбьими чешуйками.
— Ну, вот, — сказал Сережа, поднимаясь на ноги, — посмотрим, если будет дымить, надставим дымоход, я там снаружи видел кирпичи, — и оглянулся на меня.
На лице у него была совершенно неожиданная, торжествующая, гордая улыбка; я смотрела, как он улыбается, и неожиданно вспомнила тот день, когда он в первый раз открыл передо мной дверь нашего будущего дома под Звенигородом, первого дома, который я на самом деле имела право назвать своим. Обживаясь, мы оставили Мишку у мамы, и несколько месяцев провели в доме совершенно одни, без мебели, ужиная на полу возле камина; несколько тарелок, пепельница и бутылка виски на теплом керамическом полу — почему-то я тогда испугалась и наотрез отказалась ездить туда, пока шел ремонт, словно боясь привязаться раньше времени и поверить в то, что этот дом действительно будет моим, почти ожидая, что он передумает жить в этом доме со мной; не поеду, говорила я, буду только мешать тебе, давай подождем, пока там можно будет жить — а потом этот день наступил, и я точно так же, как сегодня, стояла возле входной двери — испуганная и дрожащая, все еще не умеющая представить себе, что этот дом — мой, мой навсегда, это мои стены и моя крыша над головой, и никто больше не имеет права прийти и выгнать меня, а он распахнул передо мной эту входную дверь жестом, который я никогда не забуду, и обернулся — и на лице у него было такое же торжествующее и гордое выражение. Такое же, как сейчас. И поэтому я сделала шаг ему навстречу и заставила себя улыбнуться.
А потом мы заносили вещи в дом, раскладывая мешки и коробки по панцирным сеткам кроватей, потому что пол показался нам слишком грязен, а кроватей было много; тонкая дверь то и дело оглушительно хлопала, впуская и выпуская нас, нагруженных поклажей, и стоило нам всем оказаться внутри, как дом еще больше съежился и словно навис над нами, тесный и холодный. Огонь в печи разгорелся, но холод не отступил — казалось даже, что внутри холоднее, чем снаружи; к тому же проклятая печь действительно дымила, «последишь за ней, пап, — сказал Сережа, — а мы обратно — до темноты еще одну ходку успеем сделать, Лень, пойдем, покажу, где тут поленница, если что», — мужчины вышли на улицу, и мы остались одни — четыре женщины, двое детей. Сразу стало тихо и пусто, и я услышала тонкий, воющий звук — сквозь небольшую трещину в одном из мутных оконных стекол со свистом задувал ветер, и на облупившемся подоконнике отказывалась таять сахарно-белая снежная горка. Марина опустилась на кровать, прижала к лицу покрасневшие от холода ладони и заплакала.
Сигареты, мне нужны сигареты, хотя бы одна, у кого-нибудь должна была остаться хотя бы одна жалкая сигарета; я поспешно выбежала на улицу и с облегчением увидела, что мужчины не успели еще уйти — разложив остатки брезентового тента на льду, они старательно сворачивали его, превращая в огромный, неаккуратный кулек. Подходя, я услышала доктора:
— …помогу вам носить вещи, — говорил он и, задрав голову, заглядывал Сереже в лицо, — хотя бы это я должен для вас сделать, и поверьте, вы всегда, в любой момент можете позвать меня — и я немедленно приду…
— Конечно, — сказал Сережа.
— Дело в том… — продолжил доктор, заметно волнуясь, — мы поговорили с Иваном Семенычем утром… врача у них нет, народу много… там есть женщина, ей вообще скоро рожать, понимаете? А здесь я буду только всем в тягость.
— Конечно, — повторил Сережа.
— Я на самом деле уверен, что там я нужнее, — в отчаянии сказал доктор.
— И баб там побольше, — засмеялся Леня и звонко шлепнул доктора по спине; тот вздрогнул и обернулся к нему.
— Берегите шов, — сказал он Лене, — и ради бога, не поднимайте ничего тяжелого. Постараюсь на днях до вас добраться — посмотрю, как заживает.
— Ладно, — сказал Леня уже серьезно и протянул ему руку. — Спасибо. Правда, спасибо.
И они ушли, и вернулись, и ушли снова — время от времени я смотрела в окно, чтобы увидеть их удаляющиеся или, напротив, приближающиеся фигуры, чернеющие на белоснежной ровной поверхности озера, и к часу, когда свинцово-синие северные сумерки наконец наступили, оказалось, что они успели перенести все наши вещи, все эти казавшиеся бесконечными ящики, сумки и картонки, не оставив на берегу ничего, кроме выпотрошенных, опустевших машин.
— Завтра только машины еще переставим, и все, — тяжело выдохнул Сережа, опустившись прямо на одну из коробок и протягивая руки к дымящейся чашке с остатками Лениного пижонского чая, — эх, водки бы сейчас стакан, и спать, — сказал он мечтательно, отхлебнув глоток и поморщившись, а я смотрела, как он пьет, обжигаясь, как дрожит чашка у него в руке, и думала — ты будешь