Шрифт:
Закладка:
Став на позиции панлогизма, всеобщей познаваемости разумно и логично устроенного мира, Маркс тем самым решительно отверг кантианскую теорию познания с ее учением о границах человеческого разума. Эти границы, отделяющие «мир в себе» от познающего субъекта, подлежат осознанию и исследованию. Знание, основанное на опыте, имеет дело с миром феноменов, явлений, а не с «вещью в себе». «Теория познания — пограничная стража, которая противостоит переходу через границы познаваемого»[383]. Канту принадлежит открытие, пишет X. Ортега-и-Гассет, что «бытие имеет смысл только как вопрос субъекта… Бытие — это не бытие в себе, а отношение к теоретизирующему субъекту… Кант первый (не считая софистов) счел невозможным говорить о бытии без предварительного упоминания, каков познающий субъект, поскольку он входит в конституцию бытия “вещей”, поскольку вещи “есть” или “не есть” только в связи с ним»[384]. Кантианская проблематика «критики чистого разума» и выросшее из нее неокантианство несовместимы с «принципом отражения». Но именно пафос идеи «отражения» заключен в ленинских «Философских тетрадях» и «Материализме и эмпириокритицизме».
Вполне естественно поэтому, что когда неокантианцы выдвинули учение о специфике «идиографического» (индивидуализирующего) метода «наук о культуре», оперирующих ценностями, с которыми по необходимости соотносится положительное знание, противопоставив его «номотетическому» (законополагающему) методу «наук о природе», когда они стали разрабатывать учение об «идеальном типе» как орудии познания историка, вырабатывающего «исследовательскую утопию», которая служит условием его исторической реконструкции, когда, одним словом, ими была обнажена исключительная сложность исторического познания и предельно обострена вся проблема исторической эпистемологии, — марксизм (после Маркса и Энгельса) отказался углубиться в эту проблематику, не преминув, тем не менее, обрушить на В. Виндельбанда, Г. Риккерта и М. Вебера неквалифицированную и неконструктивную критику.
Марксово-гегельянский подход к проблемам исторического познания роковым образом закрыл для наших историков доступ к наиболее интересному и продуктивному методологическому направлению в исторических науках XX в.[385] Зато этот подход прекрасно уживался с позитивизмом, с его методологией, не разграничивающей методы истории и методы естествознания, и нацеленностью на открытие законов природы и общества. В результате методология марксистской историографии стала гибридом поверхностно усвоенного марксизма с обветшавшим позитивизмом. Таково было наследие, полученное нашими «шестидесятниками». В тот период оно казалось приемлемым. Во всяком случае я затрудняюсь припомнить историков или философов, которые выступили бы тогда с его критикой и обосновали бы необходимость выйти за эти пределы, и, что еще более тревожно, ныне в принципиально новой интеллектуальной ситуации поставили бы вопрос о рассмотрении гносеологии и методологии исторического знания.
Казалось бы, для подобной научной ревизии существуют все необходимые условия: свобода выражать мысли (если они в наличии), кризис марксизма как учения, основные положения которого не выдержали проверки историческим опытом, т. е. тем решающим критерием, какой марксизмом и был выдвинут для испытания истинности или ложности всякой философии и идеологии. Мы оказались среди руин основанного на марксистских догмах общественного строя, послужившего источником трагедии для сотен миллионов людей, которые оказались в положении «подопытных животных» в колоссальном социальном эксперименте, проведенном партиями, руководствовавшимися «единственно верным учением». Так не пора ли свести с ним научные счеты и уяснить себе, наконец, собственные философские и научные позиции?
На этот безжалостный самоанализ не рискнули пойти деятели конца 50-60-х годов, вернее всего, просто-напросто не «докопавшиеся» до эпистемологических глубин. Деятели конца 80-х годов вообще обратили свои силы и внимание не на теорию и философию — они активны политически. Впервые представилась возможность решать, не упустив исторического момента, наиболее жгучие вопросы политики, экономики, государственного и конституционного устройства. Речь идет о власти, а не о Риккерте или Вебере. «Сова Минервы вылетает только ночью». Все это понятно и правомерно. Но вместе с тем ясно, что интеллектуальная атмосфера в обществе определяет его качество и эффективность, что без теории и мировоззрения далеко не уйти и что в период, когда старая идеология, подобно обветшавшей одежде, спала с массового сознания, а новая не сформировалась, когда, следовательно, мы оказались в мировоззренческом вакууме, эта пустота может быть заполнена (и уже начинает заполняться!) нежелательным и даже страшноватым содержанием.
Возвратимся, однако, к исторической науке. Почему именно сейчас вопросы методологии и теории познания представляются первостепенными, даже решающими?
До тех пор пока историки придерживались официально насаждаемой идеологии с такими ее компонентами, как: «светлое будущее», неизбежно подстерегающее нас чуть ли не за ближайшим поворотом и представляющее собой закономерный итог всей мировой истории (превращающейся в этом свете в «предысторию»); «мотор» исторического прогресса — классовая борьба, развитие которой в конечном счете и приведет к смене способов производства и к соответствующим коренным изменениям в «надстройке»; общий кризис мировой капиталистической системы и мирное сосуществование ее с системой «развитого социализма», рассматривавшееся опять-таки в терминах классовой борьбы, — до тех пор, пока эти дискредитированные жизнью догмы не отпали, наши историки, естественно, оставались при старой методологии рядящегося в марксизм позитивизма. Вера в «законы истории», в родство или единство методов естественных и социальных наук составляла «идейную вооруженность» советских историков. Неколебимой и не подлежащей дискуссии оставалась и убежденность в том, что познание истории не представляет собой каких-либо особых трудностей. «Теория отражения» (Ленин наверняка очень удивился бы, услышав о том, что он развивал подобную теорию) давала оправдание облегченным исследовательским процедурам историков, описание которых можно найти в созданных еще на рубеже XIX и XX вв. пособиях Ланглуа и Сеньобоса.
Было бы весьма интересно под этим углом зрения прочитать труды многих наших историков: далее внешней критики источников дело не идет; если источник не фальсифицирован и в хорошей сохранности, им можно спокойно пользоваться, выбирая из него нужные отрывки. Вопросы же об общем историческом контексте, в котором источник появился, о выражении в данном памятнике присущего автору и его времени менталитета обычно перед исследователями не возникают.
Еще более показателен выбор тем исследования. Прямо или косвенно большинство их продиктовано проблематикой развития и смены формаций и классовой борьбы: революции и народные движения и их отражение в политической и идеологической надстройке; социально-экономическое расслоение, которое, все углубляясь, прослеживается на протяжении истории. Конечно, эти сюжеты существенны и необходимы, но сводится ли к ним основное содержание истории? Ее подмостки заняты феноменами и процессами одного понятийного ряда, и создается впечатление, будто через них и раскрываются движущие силы исторического развития.
Нетрудно видеть, что применяемая историками-марксистами методология полностью соответствовала указанной проблематике. Но легко убедиться и в другом: предмет истории —