Шрифт:
Закладка:
После девяти народу стало побольше, стали подходить женщины, стали спрашивать новогодние открытки, интересоваться журналами…
Утренние часы работы были у киоска до половины одиннадцатого. Особой разницы, закрыть в пятнадцать, двадцать минут или же дожидаться этой половины, Евлампьев не видел — приходилось порою простаивать последние минугы без единого покупателя, но все-таки закрывать раньше половины, как ни надоедало пустое стояние, у него не поднималась рука. А вдруг кому-то, кто рассчитывает именно до половины, срочно понадобится что-то…
Когда он подходил к дому, было около однинадцатн. День стоял морозный, солнечный, с синим высоким иебом, подернутым у горизонта легкой белой дымкой, и скрип утоптанного снега под ногами казался каким-то иным, чем в предрассветной, раздвннутой у земли маломощным электрическим светом темени, он рождал ощущение молодости, свежести, обманчивое ощущение еще долгого и долгого пути впереди.
Возле дома грохотал компрессор. Торф не прогрел кучу земли, что навалил экскаватор, роя яму, н по куче лазили с перфораторами двое рабочих, откалывали куски, а за спинами у них с лопатами стояли две женщины и, подгадывая момент, спихивали эти отколотые мерзлые куски в наполовину засыпанную яму. Рядом с ямой, видимо совсем недавно привезенная, курилась дымком черно-ноздреватая островерхая горка асфальта. Снег под нею успел немного подтаять, и горка была словно бы обведена слюдянистой каймой.
Траншею уже засыпали землей до самого верха, и две пары женщин ходили вдоль нее с носилками, стрясывали с них гравий, а еще четверо женшин разравнивали его лопатами. Горка гравия у противоположного, дальнего края дома почти сравнялась с уровнем тротуара. По всем правилам делали, основательно — с гравийной подушкой, чтобы не вспучило. Через год, правда, земля просядет, потянет за собой асфальт, но не поломает его, не перекорежит, гравий не даст.
В снегу газона валялись сброшенные с кучи земли куски непрогоревшего торфа, и все вокруг них обпорошилось золой. В воздухе возле дома еще попахивало гарью, но это был легкий, остаточный запах, он лишь чуть щекотал в ноздрях, не достигая легких, и был, пожалуй, даже приятен, придавая вкусу этого вымороженного звонкого воздуха какую-то особую остроту.
Маша дома ждала его совсем одетая к улице — в шапке даже и сапогах — идти в ателье заказывать пальто.
— Ой, ну как ты долго! — сказала она упрекающе, выходя к нему в прихожую на звук открывшейся двери. — Я тебя заждалась прямо.
Ей не терпелось, Евлампьев понимал ее. Сколько? Четыре, поди, да, четыре года ждала нынешнего дня. Еще лишь вышла на пенсию, стала ходить по магазинам, присматриваться, что там висит, забегать в ателье, интересоваться, что и как у них, а уж последние четыре года просто страдала от того, что ходит в этом пальто с лисой — лиса и в самом деле до того обтюрхалась за двадцать лет, что выглядела не как настоящая, а как какая-нибудь искусственная. Но ни в магазинах, ни в ателье ничего подходящего не было, Евлампьев сам убедился в том, заходя вместе с нею. В магазинах висели какие-то ватные мешки с грубыми овчинными воротниками, на картонных фотографиях, вывешенных в окнах ателье, стояли и сидели счастливо улыбающиеся женщины разных возрастов в элегантных, тонко сшитых пальто с норковыми, песцовыми, лисьими воротниками, но в самих ателье ничего, кроме той же овчины, предложить не могли. А Маше хотелось норку, и она везде спрашивала прежде всего о норке. В ателье норка иногда поступала, но мало, и все, видимо, расходилось по свонм. «Да ну давай овчину, а чего ты не хочешь овчину? — начинал уговаривать ее Евлампьев в какой-нибудь очередной заход в ателье. — Что ж делать, раз ничего другого?» Маша серднлась, говорила повышенным тоном, будто обвиняя его: «Да ведь я же все-таки женшина, ну как ты не понимаешь! Она, эта цигейка, сваляется через год, у нее вид какой будет, знаешь?! Может, это последнее мое пальто. Так мне ведь хочется в хорошем походить!» — добавляла она почти сквозь слезы.
Несколько раз они ездили на воскресные толкучки, где, случалось, продавались с рук даже настоящие дубленки, но дубленки стоили просто по-сумасшедшему, за некоторые запрашивали и тысячу, и полторы, а на норку ни разу не повезло. После одной такой поездки с год назад Маша отчаялась и в этом отчаянии решила на новое пальто вообще махнуть рукой.
Но с нынешней осени, после ремонта, она уже несколько раз снова затаскивала Евлампьева и в магазины, и в ателье. И снова все было по-прежнему, и всякий раз, выходя на крыльцо, она теперь махала рукой: «А, ладно, что мне, старухе? Дохожу и в старом», — но с месяц назад, когда вот так же вышли уже из магазина, их окликнули сзади: «А вы что, норку хотите?». Молодая, с золотыми серьгами в ушах, в настоящей каракулевой шубке женщина предлагала две шкурки, небольшие такие две шкурки, как раз на хороший воротник, покупала их себе, но вот подвернулась шуба, по сто двадцать рублей за шкурку, это, конечно, подороже, чем по государственной, но по государственной нигде не достанешь, и она сама покупала именно за эту же цену.
Когда через час она пришла к ним домой и развернула сверток со шкурками, лицо у Маши из ожидающе-счастливого сделалось обмануто-потрясенным:
— Такие маленькие?
— Да, ну а какие же вы еще за сто двадцать хотите?! — с небрежной снисходительностью сказала женщина.
Шкуркн были чудесные: блестяще-переливчатые, мягкие, нежные, ровного светло-коричневого цвета, но действительно очень уж маленькне.
Маша решила отказаться, но Евлампьев знал, как она хотела новое пальто, и уговорил ее, тем более что женщина немного сбавила цену: двести двадцать за обе шкурки.
— Нет, это безумие, безумие, — говорила потом Маша дня два, вспоминая о норке, но сходила в одно ателье и в другое, присматривая материал, подходящих все не было, и вот вчера вечером, перед самым уже закрытием, напала в каком-то на то, что требовалось.
— Пойдем сейчас, пойдем,—
сказал Евлампьев, проходя на кухню.— Согреюсь немного, подзамерз что-то. Что у тебя здесь нового?
— А что у меня нового? — пожала плечами Маша. — Лена звонила. С врачом Ксюшиным по