Шрифт:
Закладка:
Пока что он сблизился с Таубертом, который помог ему получить адъюнктское место на неопределенный срок и без всяких обязательств. Когда старик Миллер в тот же день попросил его составить реестр (указатель) к готовящемуся к печати “Русскому историческому сборнику”, Шлёцер ответил: “Составлять реестры слишком унизительно для адъюнкта императорской Академии”. Конечно, это было чистейшей воды хамством; но в оправдание вспомним об одном русском студенте, который в 1740 году во Фрейберге отказался растирать сулему: ведь он учился у самого Вольфа!
Тауберт устроил Шлёцера преподавать в так называемую “Академию десятой линии”, специальное привилегированное учебное заведение на 10-й линии Васильевского острова, основанное графом Разумовским, где училось всего шесть мальчиков – сыновья самого президента академии и его друзей: Теплова, генерал-рекетмейстера Козлова и статс-секретаря Олсуфьева. Это обеспечило Шлёцеру и заработок, и влиятельных покровителей. Тауберт открыл перед своим новым молодым другом несметные богатства университетской библиотеки, где тот увлеченно изучал и копировал древние манускрипты.
Одновременно Тауберт подал Шлёцеру еще одну (едва не оказавшуюся роковой) идею: написать на немецком языке учебник русской грамматики. Была, правда, “Грамматика” Ломоносова, но Тауберт находил ее затянутой и перегруженной лишним материалом. У Шлёцера, знатока новейших лингвистических методов, тоже были к ломоносовской работе претензии. Но пользоваться трудом своего предшественника он был вынужден. Даже примеры Шлёцер, “из осторожности”, брал из ломоносовской “Грамматики”. Естественней всего было бы в такой ситуации посетить русского поэта, естествоиспытателя и филолога, выразить ему свое почтение, обсудить план работы… Разумеется, едва ли и в этом случае два гордеца и строптивца, старый и молодой, поладили бы. Ведь даже Миллера, так к нему расположенного, Шлёцер ухитрился сделать своим врагом. Но с Ломоносовым он и говорить не хотел. Более того, его “Грамматика” даже печаталась втайне от Михайлы Васильевича, под именем подставного автора (одного из академических переводчиков).
Почему? Мы знаем, какое представление о Ломоносове было у Шлёцера. Описанию своего “клеветника” и “яростного преследователя” он посвящает четыре типографских страницы. Первая половина – биография Ломоносова, неполная, местами тенденциозно изложенная (дочь почтенного бюргера Елизавета Христина Цильх названа “прачкою”, “Хотинская ода” выдается за перевод “Оды принцу Евгению” и т. д.), но в общем верная. Дальше идут такие слова: “Ломоносов был действительный гений, который мог сделать честь всему северному полюсу и Ледовитому океану. ‹…› Он так поздно поднялся со своего двинского острова и, несмотря на то, в следующие десять лет приобрел так много и столь разнообразных познаний. Он создал русское стихотворство, и новой русской прозе первый дал свойственные ей силу и выразительность. Благодарное отечество наградило его; его клиенты, которые пользовались его положением для своего преуспеяния, боготворили его и пели: «Вергилий и Цицерон соединились в холмогорце». Это испортило его. Его тщеславие превратилось в варварскую гордость. ‹…› Это высокое о себе мнение увлекло его к занятию самыми разными предметами. Если бы он остановился на своих немногих предметах, он бы, вероятно, был в них велик; но он даже в них остался посредственностью, и все-таки почитал себя во всем величайшим. ‹…› Прибавьте к тому ужасное пьянство; он наконец сделался нечувствительным к менее возбудительному вину и ликерам и придерживался простой водки, которой пил чрез меру. Часто он хмельной приходил заниматься в канцелярию и конференцию: грубость, свойственна ему и тогда, когда он был трезв, переходила в зверство; тогда он при всей конференции вырывал листы из протокола (слышано от Миллера); все трепетало перед сильным человеком, и никто не смел указать на дверь пьяному”.
Шлёцер составил себе следующую картину недавней российской истории: Петр Великий преобразил страну, Анна “с помощью своих немцев” кое-как поддерживала его преобразования, а потом настала ужасная тирания Елизаветы, когда все – флот, финансы, промышленность, юстиция, “все, кроме сухопутного войска”, пришло в полный упадок, когда всем в стране заправлял злодей Шувалов, а науками – недоучка Ломоносов. “Если бы моя распря с Ломоносовым произошла в правление этих лиц (Елизаветы и Шувалова), в какой из сибирских степей была бы моя могила?” Удивительно, что и под старость Шлёцер, так хорошо знавший и древнюю русскую историю, и современную политику, никак не пересмотрел эти забавные представления (отражавшие – в преувеличенном виде – мнения и настроения “малого двора”, как раз ставшего большим). Впрочем, пересматривать свои мысли и вообще сомневаться в своей правоте – это явно было не в его обычае.
Ломоносов был для Шлёцера не просто амбициозным дилетантом, пьяницей и “недругом и гонителем всех иностранцев”. Он (точнее, тот его карикатурный образ, который сложился в сознании ганноверского ученого на основании рассказов Тауберта и Миллера) воплощал то в России, чего Шлёцер, при всех своих симпатиях к этой стране и ее народу, не понимал и боялся – непредсказуемый, жестокий, иррациональный хаос. В конце его жизни этот хаос стал проступать и в европейской истории; Шлёцер, как многие его единомышленники, ужаснулся якобинскому террору, но не пожелал скорректировать свою картину мира и принять на себя долю вины за случившееся…
Личная встреча Шлёцера с Ломоносовым была всего лишь одна. Адъюнкт истории подал Михайле Васильевичу на подпись немецкий перевод какого-то указа. Ломоносову показалось, что одно слово употреблено неточно. Шлёцер не согласился с ним. “Он грубо вскричал, что я еще слишком молод, чтобы поправлять его. ‹…› Я сказал, что молодой немец осмеливается больше понимать по-немецки, чем старик-русский, и удалился”. Другими словами, Шлёцер считал, что лучше Ломоносова знает немецкий язык, потому что он немец, и не хуже Ломоносова разбирается в русском, потому что владеет современной методикой. Он доходит до утверждения, что Ломоносов сколько-нибудь хорошо вообще не знал никаких иностранных языков, и что его исторические труды основаны только на русских источниках (хотя в “Древней российской истории”, которая, по иронии судьбы, вышла в 1766 году с предисловием Шлёцера, полно ссылок на греческие и латинские хроники), и что он даже “не слышал имени Византии”[135]. Эта явная несправедливость была, однако, запоздалым ответом на столь же неприкрытую несправедливость Ломоносова.
В мае 1764 года Шлёцер представил в Академическую канцелярию свой труд “Опыт изучения русских древностей в свете греческих источников”. Миллер и Фишер сдержанно похвалили работу, а Ломоносов отозвался сухо и резко: “Этот опыт написан так, что всякий читатель, незнакомый с русским языком, обязательно сочтет последний происходящим от греческого языка, а это противоречит истине. Поэтому данный опыт в теперешнем его виде обнародованию не подлежит”. Между тем Шлёцер сказал только, что переводы Библии и богослужебных текстов с греческого на русский сильно повлияли на строй русского языка – то есть слово в слово, что раньше писал сам Ломоносов.
Таков был первый конфликт. Спустя две недели Шлёцер подал в академию прошение о своем дальнейшем определении: либо ординарным профессором с окладом не меньше 800 рублей в год, либо иностранным почетным членом с окладом 200 рублей. Шлёцер просился в отпуск в Германию на три месяца; он хотел, чтобы “Академия соблаговолила объявить мне свое решение еще до моего отъезда”. Накануне он (с помощью своих английских связей) уже добился звания профессора Гёттингенского университета[136] – правда, пока что без места и жалованья: и то, и другое было обещано через два года. Шлёцер в будущем хотел бы, вернувшись на родину, “обращать в деньги то, что узнал в России”. Но было бы неплохо провести на русской службе еще пару лет: либо в профессорском чине и с соответствующим жалованьем поработать в петербургских архивах, либо, в качестве профессора петербургской академии и на средства академии,