Шрифт:
Закладка:
Поводом к визиту было избрание Ломоносова почетным членом Академии наук и искусств Болонского института. Этим избранием, как и членством в Шведской королевской академии (1760), он был обязан покровительству Воронцова. Но тогда, четыре года назад, Елизавета не удостоила Ломоносова такой милости – личного визита. Это вообще было прежде немыслимо: государыня приезжает домой к профессору, чтобы посмотреть его опыты!
А ведь Екатерина, по идее, не должна была Ломоносову так уж благоволить. Едва ли ей особенно нравились его пышные стихи: она была человеком другой эпохи, других вкусов, ей претили барочные дворцы Растрелли и расшитые золотом камзолы елизаветинской эпохи, да и вообще она не слишком любила поэзию. Все интеллектуалы из окружения новой императрицы (Миллер, Эпинус, Сумароков, Теплов) были недругами Ломоносова и не могли сказать о нем ничего хорошего. Наконец, он был связан с враждебной молодой Екатерине придворной партией.
Конечно, за Ломоносова ходатайствовал Орлов, но Екатерина Великая не стала бы делать ничего мало-мальски существенного, чтобы угодить фавориту. Скорее всего, важнее то, что Екатерина сама была человеком суховатым, рационалистичным, ее чем-то привлекали мощные, необузданные, эксцентричные люди – такие как Потемкин… или Ломоносов. Кроме того, она просто была любознательна, ей все было интересно: и явление Венеры на Солнце, и мозаики, и физические опыты. Но на первом месте была политика. Визит Екатерины, немки, стремящейся, чтобы как можно реже вспоминали о ее иностранном происхождении, к человеку, воплощавшему европейское просвещение России силами русских людей и в интересах русских людей, носил знаковый, символический характер.
Ломоносов, воодушевленный этой милостью, наверняка ждал многого и надеялся на многое. Но Михайлу Васильевича ждало разочарование. В разыгравшемся вскоре конфликте с блестящим молодым немецким ученым Екатерина приняла сторону его оппонента.
3В январе 1761 года молодой человек, немного прихрамывая (в дороге повредил лодыжку), сошел с одного из кораблей, причаливших к пристани близ нынешних Ростральных колонн, и отправился в глубину Васильевского острова, в дом гостеприимного Миллера.
Имя этого человека – Август Людвиг Шлёцер, ему шел двадцать шестой год. Впоследствии он станет крупнейшим историком, знаменитым статистиком (одним из основателей этой науки), самым популярным немецким либеральным публицистом своего времени (его будут называть “грозой тиранов”) … Но и к моменту приезда в Петербург он уже достиг немалого.
Сын пастора из Ганновера, он рано потерял отца и в детстве вынужден был зарабатывать на жизнь уроками. Ему пришлось освоить суровую науку: напористо пробивать себе дорогу, рассчитывая только на свои в самом деле незаурядные способности. Он учился в Виттенбергском и Гёттингенском университетах, причем в Гёттингене учителем его был И. Д. Михаэлис – крупнейший европейский гебраист, один из родоначальников критического метода в истории и языкознании. Шлёцер оказался лингвистически гениален: к двадцати пяти годам он владел пятнадцатью языками! По окончании университета отправился домашним учителем в Швецию, чтобы изучить язык и культуру этой страны. Уже спустя два года он публиковал на шведском языке научные работы. Его ранние труды – “Новейшая история учености в Швеции”, “Опыт всеобщей истории торговли и мореплавания” и др. – принесли ему известность. На очереди была поездка на Ближний Восток, давно занимавшая воображение молодого семитолога (впрочем, Шлёцер с увлечением занимался самыми разными вещами – от языкознания до медицины). Правда, на нее не было средств: надо было где-то их достать. И тут-то представилась неожиданная перспектива.
В 1760 году кенигсбергская газета поместила объявление: историограф Миллер из Петербурга “ищет немецкого студента, который первое время был бы у него домашним учителем, но которому он, в случае его согласия, предоставит участие в своих занятиях и со временем, особенно если он научится по-русски, определит на службу в Академию”. Накануне в невскую столицу приехал знакомый Шлёцера, писатель и историк Антон Фридрих Бюшинг. Его пригласила не Академия наук, а лютеранская община: Бюшинг стал пастором церкви Петра и Павла (здесь прослужил он несколько лет, основав, между прочим, знаменитую Петершуле). Бюшинг посоветовал Шлёцеру принять предложение. Тот охотно согласился. В России он надеялся подзаработать денег на задуманное путешествие, а заодно освоить русский язык, повторив свою шведскую эпопею.
По собственному признанию, скромный статус не смущал уже известного и чрезвычайно высоко ценившего себя молодого ученого: “Я считал это так мало унизительным ‹…›, как в романах молодой маркиз, который, чтобы со страстью овладеть своей донною, исполняет несколько месяцев обязанности егеря при предполагаемом тесте”. Он не сомневался, что учительствовать в доме профессора ему придется недолго.
Миллер и Шлёцер сначала очень понравились друг другу. Историограф даже не стал использовать молодого гёттингенца как домашнего учителя для своего сына, сказав: “Вы слишком хороши для этого”. Миллер “изливал во всех наших разговорах неисчерпаемое богатство сведений о России”. Он с искренней любовью говорил об этой трудной стране. “Горой стоял он за честь России, несмотря на то что тогда держали его еще в черном теле; в суждениях о правительстве был чрезвычайно воздержан”. Шлёцер рассказывал о новейших исследованиях: за долгие годы, проведенные вдали от европейских университетов, Миллер успел отстать от передовой науки. К тому же он, один из основателей норманнской теории, не знал шведского языка и шведских исторических исследований.
Характеристика, которую Шлёцер дает Миллеру, – самый развернутый и, в общем, объективный психологический портрет старого историка, чей житейский образ, как житейские образы многих россиян той равнодушной к мелочам поры, во многом ускользает от нас (ведь даже портрета “Федора Ивановича” не сохранилось): “Это был остроумный, находчивый человек; из маленьких его глаз выглядывал сатир. В образе мыслей его было какое-то величие, справедливость, благородство. ‹…› Достоинства Миллера не были, как должно, оценены, потому что, во-первых, он не мог пресмыкаться; во-вторых, ему чрезвычайно много вредила по службе его горячность. Он нажил себе множество врагов между товарищами от властолюбия, между подчиненными – от жесткости в обращении. Будучи сам неутомимо трудолюбив и точен во всем, требовал и от других обоих этих качеств в одинаковой степени”.
Изучение русского языка продвигалось очень быстро, хотя и медленнее, чем Шлёцер рассчитывал: среди пятнадцати знакомых ему языков не было еще ни одного славянского. Но особенно увлекла Августа Людвига русская история: огромное поле деятельности для молодого исследователя-полиглота, усвоившего самую передовую методологию, ученика Михаэлиса и знаменитого шведа Ире. Миллер намекал между тем, что, чтобы заниматься прошлым России, нужно навсегда связать себя с этой страной – так, как это сделал сам он. Этого Шлёцер понять не мог: в новейшей истории еще могут быть какие-то государственные тайны, но почему нельзя изучать древние хроники, будучи иностранцем? Он слишком ценил свободу и независимость (и деньги как средство достижения этих целей), и ему казалось, что Миллер, приняв русское подданство, “обрек себя на невыносимые страдания”.
Вскоре между старым и молодым историками начались трения. Миллер предложил Шлёцеру, как было условлено, должность адъюнкта при нем, историографе. Но высокомерного юношу не устраивало адъюнктское жалованье в 300 рублей (Миллер заметил, что он начал академическую службу “с двумястами рублей”. Шлёцер отвечал: “Вы начали на двадцатом году жизни, а мне уж скоро будет 27 лет; я уже давно начал, и не на русские деньги”. К тому же, во-первых, двести рублей в 1725 году стоили едва ли не больше, чем триста в 1762-м); во-вторых, он не хотел связывать себя даже пятилетним контрактом; в-третьих, вообще не желал ассистировать Миллеру, считая себя гораздо более крупным специалистом. Вообще, чувство собственного превосходства над окружающими позволяло Шлёцеру вести себя крайне бесцеремонно, переступать