Шрифт:
Закладка:
– Господин кюре, у нас нет документов.
Он смотрит на меня и в первый раз с момента нашего отъезда из Парижа улыбается.
Наклонившись ко мне, он еле слышно шепчет:
– Если будешь сидеть с таким перепуганным видом, немцы это и сами поймут. Ну-ка, придвиньтесь ко мне.
Мы садимся с двух сторон от него. Старушка тоже в купе, это ведь её чемодан лежит в багажной сетке; кажется, она спит.
– Ваши документы…
Они ещё далеко, в начале вагона, и кажется, их там много; они переговариваются, и я улавливаю несколько слов. Папа с мамой часто говорили с нами на идише, а он очень похож на немецкий.
– Ваши документы…
Они приближаются. Слышно, как скользят открываемые и закрываемые двери купе. Старушка всё не просыпается.
– Документы…
Они уже в соседнем купе. Я ощущаю что-то странное в животе, словно бы мои внутренности вдруг обрели свою волю и пожелали покинуть своё пристанище. Ни в коем случае нельзя показать, что я чего-то боюсь.
Залезаю в сумку и вынимаю остатки сэндвича. Я начинаю жевать его в тот момент, когда дверь открывается. Морис бросает на жандармов совершенно беззаботный, по-детски наивный взгляд. Меня охватывает восхищение: мой брат владеет собой, как опытный актер.
– Ваши документы.
Тощая дама первой тянет свой белый листок. Прямо перед собой я вижу рукав шинели с наплечными нашивками, а сапоги вошедшего почти касаются моих ботинок. Сердце стучит где-то глубоко внутри. Проглотить кусок сложнее всего, но я снова вгрызаюсь в сэндвич.
Изучив бумагу, немец складывает её пополам и отдаёт даме, а затем поворачивается к лимонадной бабушке. Она протягивает ему документ зелёного цвета – своё удостоверение личности.
Немец едва взглядывает на него.
– Это всё?
Старушка с улыбкой кивает.
– Возьмите вещи и выйдите в коридор.
Его напарники, переговариваясь, ждут за дверью. Один из них одет в форму СС. Кюре поднимается на ноги, достаёт чемодан старушки, и она выходит. Кто-то из жандармов берёт у неё из рук корзинку и делает ей знак следовать за ним. Её седой шиньон на мгновение вспыхивает в лучах света, а затем исчезает за плечами жандармов.
Прощайте, бабушка, спасибо за всё и удачи!
Кюре достаёт свои документы и снова садится на место. Продолжаю жевать. Немец смотрит на фотографию священника и сравнивает её с оригиналом.
– Я немного сбросил, – говорит кюре, – но это точно я.
Тень улыбки пробегает по лицу нашего проверяющего.
– Война, – говорит он, – скудный рацион…
У немца почти нет акцента, который проскальзывает, лишь когда он произносит некоторые согласные.
– …но ведь священники едят мало, – добавляет он, возвращая бумаги.
– О, как вы ошибаетесь, по крайней мере, в моём случае!
Немец смеётся и протягивает руку ко мне. Тоже смеясь, кюре щипает меня за щеку.
– Дети со мной.
В мгновение ока весельчак прощается и закрывает за собой дверь. Мои колени начинают дрожать.
Кюре встаёт.
– Нам теперь можно выйти. И поскольку вы со мной, мы вместе позавтракаем в привокзальном буфете. Согласны?
Я вижу, что Морис растроган больше меня; можно было до смерти исколошматить этого типа, так и не вырвав у него ни одной слезинки, но стоило кому-нибудь проявить немного доброты, и он тут же приходил в крайнее волнение. Ну сейчас-то я его отлично понимал.
Мы вышли на платформу. Пришлось ещё пройти досмотр вещей и отдать наши билеты контролёру, после чего, следуя за своим спасителем, мы наконец добрались до буфета.
Обстановка там была как на похоронах: высокий потолок с кессонами, сидения, обтянутые чёрным молескином, и массивные мраморные столы на прорезных ножках. У колонн стояли гарсоны в чёрных куртках и длинных белых передниках. Они ждали клиентов, держа в руках блестящие пустые подносы.
Наш кюре теперь так и сиял.
– Возьмём себе кофе с молоком и тартинки, – сказал он. – Но должен предупредить вас, что кофе будет ячменный, вместо сахара дадут сахарин, молока у них и вовсе не водится, а что касается тартинок, то на них нужны хлебные карточки, которых нет ни у меня, ни тем более у вас. Но согреться мы сможем.
Я откашливаюсь, чтобы прочистить горло.
– Мы с Морисом хотели бы сначала сказать вам спасибо за то, что вы для нас сделали.
Он на секунду замолкает.
– Да что ж я такого для вас сделал?
За меня отвечает Морис, и в голосе его я слышу лёгкое подтрунивание.
– Вы солгали, чтобы спасти нас, когда сказали, что мы с вами.
Кюре медленно качает головой в знак несогласия.
– Я не лгал, – негромко говорит он, – вы были со мной, как и все дети в мире. Вообще-то я стал священником в том числе потому, что хотел помогать детям.
Морис ничего не отвечает, гоняя лужёной ложечкой таблетку сахарина по чашке.
– В любом случае без вас он бы нас забрал. Это главное.
На минуту повисает молчание, затем кюре спрашивает:
– И куда вы теперь?
Я чувствую, что Морис колеблется, говорить или нет, но сама мысль о том, что кюре заметит наше недоверие после произошедшего, мне невыносима.
– В Ажетмо. А там попробуем перейти в свободную зону.
Кюре отпивает и ставит чашку на блюдце с гримасой отвращения. Должно быть, до войны он любил настоящий кофе и всё никак не может привыкнуть к суррогатам.
– Понимаю, – говорит он.
В разговор вмешивается Морис:
– А потом к родителям, они сейчас на юге.
Почувствовал ли он, что мы снова осторожничаем? Или это было таким обычным делом, что и спрашивать незачем? Как бы то ни было, кюре больше не задаёт вопросов. Он вынимает из кармана толстый бумажник, перетянутый резинкой. Достаёт оттуда маленький белый листок, лежащий среди образков, видавшим виды карандашом пишет на нём имя и адрес и протягивает нам.
– Когда у вас получится перейти на ту сторону, – говорит он, – мне было бы приятно получить об этом весточку. И потом, если когда-нибудь я вам понадоблюсь – мало ли что в жизни бывает, – напишите мне.
Морис берёт у него листок, складывает его и кладёт в карман.
– Нам пора, господин кюре, может быть, скоро будет автобус в Ажетмо, а мы хотим попасть туда побыстрее.
Он смотрит, как мы надеваем сумки.
– Вы правы, дети, в некоторые минуты жизни нужно действовать без промедления.
Мы не решаемся уйти, смущённые печальным взглядом кюре, который словно проникает нам в душу. Он протягивает руку, и мы по очереди пожимаем её.
Я иду за Морисом к вращающейся двери на другом конце зала; одна вещь не даёт мне покоя, нужно