Шрифт:
Закладка:
(Просить о таком – чересчур? Побудь хотя бы до тех пор, пока с этой сигареты не опадет пепел.)
Скажи, я правильно прочитал? Треугольник – вовсе не хлипкая конструкция? И «в определенном контексте» может превратиться в устойчивое, вполне годное сооружение? Которое даже может внутренне обогатить человека? И вообще, треугольник очень подходит человеческой природе, «по крайней мере, моей природе», – написала ты, пробудив сильное любопытство в узком кругу твоих читателей…
При условии, что он равносторонний, – тут же добавила ты, – и все стороны знают, что являются сторонами треугольника. (Это какой-то укор в мою сторону? Что же ты успела обо мне узнать?)
Сейчас поздновато в это углубляться, и пепел сильно дрожит на конце сигареты. Буду терпеливо ждать твоего ответа. Только знай, что меня очень позабавило, как двумя росчерками пера ты создала свою собственную новую отрасль науки – поэтическую геометрию. Жаль только, ты не объяснила, как это столь желанное чудо работает в жиз…
(Упал наконец.)
30.5
Не могу насмотреться. Фотография тени на холмах, что напротив, и солнечные зайчики в струях поливалок, включающихся в пять, а главное – бутылка (какой снимок!), разбитая бутылка на камне…
И то, что ты промокла, Мириам, что так просто взяла и вошла в холодную струю и так долго стояла под ней (кстати, я бы не смог; я в холодной воде тут же синею). А что ты потом сказала дома? Как объяснила? Ты принесла с собой запасную одежду или бросилась в воду, не думая?
У меня перед глазами теперь все время стоит миг, когда мои слова ринулись в живую воду. У меня уже и кожи на теле не осталось после всех этих купаний последних дней. Только не отпускай мою руку, давай вместе занырнем поглубже, чтобы оказаться там, где нас обоих наполнит острое волнение наготы – ведь от воды одежда прилипла к коже, сквозь нее проявились очертания тела, и твоя полная округлая грудь проступила из-под мокрой белой блузки. Наши лица отмылись и очистились от усталости, отчуждения, безразличия и неверия – от всех этих слоев взрослости, налипших на нас за время жизни. Я ведь разгадал, что олицетворял твой сиртаки в гостиной: ты бы не торопилась одевать меня там, в лесу на горе Кармель, и если бы только увидела ту же красоту, что и я, возможно, присоединилась бы ко мне и повела бы себя точно так же. Но я же и так знаю! Едва увидев тебя, я почувствовал, насколько сильно в тебе это желание. Не пойми меня превратно, сейчас я подразумеваю не наготу страсти, я говорю о наготе совсем другого рода, которую почти невозможно вынести, не ужаснувшись и не ретировавшись в одежду. Нагота снятой кожи, вот чего я сейчас ищу – от письма к письму я все отчетливей понимаю это (как нагота слов, которые ты вывела на обратной стороне снимка с бутылкой).
Ты не могла этого знать, но уже много лет, с самой юности, я одержим идеей пробежать голым по улице. Раздеться, но не для устрашения, наоборот – стать первым, кто сделает это ради общего блага. Представь себе: вдруг снять всю одежду и обнаженным броситься в толпу (я стесняюсь раздеться на берегу моря, не выношу, когда кто-то видит, как я на улице опускаю письмо в почтовый ящик – что-то страшно интимное открывается в человеке, который отправляет свое собственное письмо, верно?). И тот же самый я все бы отдал за то, чтобы хоть минуту побыть всполохом одной-единственной души в густом тумане равнодушия и отчужденности, докричаться до других отчетливым криком без слов, одним лишь настежь распахнутым телом.
Может, после трех-четырех таких вылазок во все концы города ко мне вдруг присоединится другой человек, можешь себе представить? Которому придется заземлить мое возбуждение о свое тело. Мне представляется, что первый заразившийся этим будет безумцем, но потом, уверен, появятся другие, и первой среди них будет женщина. Она внезапно разорвет на себе одежду и улыбнется счастливой, облегченной улыбкой. Люди будут показывать на нее пальцем и смеяться, а она молча начнет снимать с себя изысканную тканевую броню, и при виде ее тела они умолкнут, осознав что-то. Надолго воцарится безмолвие. И вдруг все электрическое напряжение, накопленное необходимостью утаивать, замалчивать, маскировать, разрядится мощным взрывом над головами присутствующих. И грянет буря, – женщина, еще одна, мужчина, дети, – грозовая буря обнаженных тел (я всегда люблю представлять эту минуту). Тут же, конечно, появится полиция нравов, особые полицейские в очках, как у сварщиков, которые будут бегать среди очагов этого непотребства, вооруженные кусками брезента и асбестовыми рукавицами – противно же схватить голого человека голыми руками (я всегда думаю: голый человек пройдет среди одетых, как нож. Одетые будут бежать от него, как от заразы, как от открытой раны). Подумай только – все люди раздеты, больше нет смысла притворяться. Сложно по-настоящему ненавидеть голого человека (попробуй повоюй против голого солдата!). Ты там написала одно слово: «Милосердие». Мое сердце раскрывается навстречу тебе именно оттого, что ты способна вдруг озарить повседневный разговор таким словом. Да, Мириам, таким легким, искренним и естественным будет милосердие в своей наготе.
(Минутку, я слышу, как в двери поворачивается ключ. Вынужден прерваться.)
(Ложная тревога. Домработница.)
Ну а пока грош цена всем моим благородным помыслам. Пока весь мир одет и закован в броню, лишь мы двое, мокрые, обнимаемся и дрожим не то от холода, не то от чего-то еще, что бросает в дрожь. И мои глаза в твоих глазах, и осязаемая тяжесть женского тела в моем теле, чужая душа свободно впорхнула в мою, и я не вздрогнул, не выплюнул ее, как косточку, застрявшую в горле, наоборот – вдыхал ее вновь и вновь, и она прильнула ко мне изнутри, и я впервые понял смысл красивого выражения «всем своим существом»…
А потом мы (я слегка пьян от своих мыслей, ничего?) рука об руку идем к моей машине, радуемся, но только как будто – потому что в наши сердца уже закрадывается сухое и коварное знание обо всем, что существует за пределами того островка воды, на котором мы мимоходом побывали (это тоже отличный кадр – синеватый хобот, в который слились все струи воды. Сложно поверить, что ты семь лет не держала в руках камеру). И возле моей побитой «Субару» (самой что ни на есть заурядной) ты позволила мне вытереть твои красивые густые волосы старым полотенцем, которое завалялось у меня в багажнике – после того, как я стряхнул с него все, что накопилось на нем за долгую жизнь: песчинки, оставшиеся после семейных поездок, веточки с пикника в День независимости, пятна йогурта и шоколадного молока, вытертые с одного конкретного маленького ротика, без четверти пяти лет от роду. Если уж ты так жаждешь покопаться в грязном белье – это уже плюгавое полотенце хранит в себе всю несомненно счастливую грязь моей жизни, жизни, которую я очень люблю. Но все-таки – надеюсь, что теперь ты лучше поймешь, – душа моя беспрестанно мечется, спасите-помогите! Преданный семьянин и он же – человек, который способен писать тебе такие письма. Тому, кто смекнет, что тут к чему, обеспечен вечный душевный покой – да даже и временный сгодится.
И из пучины волос передо мной вновь возник твой лоб, твои карие глаза под густыми бровями – внимательные, серьезные, вопрошающие и очень грустные (узнать бы отчего!). И тем не менее в каждом письме я чувствую, как они в любой миг готовы вспыхнуть, разгореться – как глаза Джульетты Мазины (в конце «Ночей Кабирии», помнишь?). И этим взглядом ты снова спрашиваешь меня – кто ты? Не знаю, хочу быть всем тем, что увидит во мне твой взгляд. Да, если только не побоишься увидеть – возможно, я стану именно этим.