Шрифт:
Закладка:
– У него была какая-нибудь телефонная книга или ежедневник?
– Для деловых встреч он вел записную книжку, и это было единственное, что он делал очень неаккуратно. Он пользовался этой записной книжкой много лет и отказывался поменять на новую. Кстати, только сейчас я понял, что давно ее не видел.
– А его мобильный телефон?
– У Тонио не было мобильника, он их терпеть не мог.
Кватрокки шел невыносимо медленно. Он распахнул пальто и вспотел, при том, что я продрог в своей кожаной курточке. Улицы здесь были очень разными – то широкими, то узкими, то с плавным изгибом, то угловатыми. Наконец, мы вышли на просторную площадь, вокруг которой выстроились модные магазины, а в центре красовалась старинная карусель с вычурными узорами, правда, похоже, не действующая.
– Площадь Республики, когда-то здесь собирался древнеримский форум, – произнес Кватрокки, указывая на триумфальную арку, под которую мы свернули. Когда мы двинулись дальше по извилистым улочкам, он взял меня под руку. Он то и дело останавливался, чтобы отдышаться, затем снова цеплялся за мой локоть, и мы шли дальше по улице, зажатой между светло-коричневыми зданиями. Не считая тяжелого дыхания и эпизодических вздохов, он вел себя, в общем-то, спокойно, как вдруг остановился и повернулся ко мне.
– Я сейчас кое-что вспомнил: мне звонил один коллекционер старинных документов. Это он так назвался: коллекционер старинных документов. Он сказал, что слышал об этом дневнике от кого-то из старых знакомых профессора Гульермо. Он не уточнил, от кого именно, а если и называл имя, то я его не знал и не запомнил. Он спросил, не знаю ли я, где находится дневник, и даже предлагал вознаграждение.
– Что вы ответили?
– Сказал, что понятия не имею, о чем речь. К тому моменту я уже выполнил просьбу Тонио – сообщил вам о дневнике – да и не искал в этом никакой выгоды для себя. У Тонио была хорошая пенсия, у меня приличное жалованье, я ни в чем не нуждаюсь.
– И он вам поверил?
– Видимо, да. По крайней мере, больше не звонил.
По улице пронесся порыв ветра, и я в очередной раз содрогнулся, но не столько от холода, сколько от мысли, что кто-то, кроме меня, ищет дневник Перуджи. Взлом квартиры профессора и звонок загадочного коллекционера не выходили у меня из головы, и я снова спросил, не мог ли кто-нибудь еще знать о дневнике.
– Кроме меня, только один человек – моя секретарша. Она печатает мои лекции и письма, в том числе электронные – всю корреспонденцию. Но ей семьдесят восемь лет, из которых почти пятьдесят она проработала в университете, и заслуживает всяческого доверия.
– Не возражаете, если я с ней поговорю?
– Синьор Перо-ни, – произнес Кватрокки, с ударением на каждом слоге моей фамилии. – Синьора Моретти – воплощение благоразумия. Но если вы настаиваете на беседе с ней, то это будут, как вы, американцы, говорите, «ваши похороны».[17]
9
Он шел за этими двумя от самого ресторана, далеко позади, не боясь упустить, потому что толстяк двигался так медленно, что приходилось, наоборот, останавливаться, сворачивать в переулки или прятаться за припаркованными машинами. Хотя они его не знают, а он-то их лица изучил хорошо по фотографиям в Интернете. Перроне оказался выше и внушительней, чем на фото, а Кватрокки толще – он то и дело цеплялся за ограду, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.
И вот они подходят к университету, а он останавливается у ряда велосипедов и мотоциклов и закуривает, поглядывая на студентов, которые проходят мимо, смеясь и разговаривая. Он пытается вспомнить, когда в последний раз чувствовал себя таким же беззаботным – и не может.
Вместо этого вдруг приходит воспоминание, как падал брат. Он проводит тыльной стороной ладони по глазам, словно желая стереть видение, но оно не исчезает – остаточное изображение, вызвавшее эмоцию, от которого он, казалось, избавился много лет назад.
Он с силой сжимает веки и вновь открывает их, услышав, как по-девчачьи смеется жирный итальянец. Он, наверное, и визжит тоже, как баба. А к Перроне надо бы присмотреться, он на вид крепкий и напористый – как раз такой, каких приятней всего ломать.
10
Вернувшись в «Палаццо Сплендор», я получил ключ от номера у того же парня за стойкой – он снова говорил по телефону, а может быть, и вовсе не прекращал. Помочь мне донести сумку на второй этаж он не предложил – при том, что лифта в гостинице не было.
Царской роскоши за сто двадцать евро в неделю я не ожидал и оказался прав. Мои однокомнатные апартаменты включали крохотную ванную (раковина, туалет, душ без занавески), мини-кухню (маленький холодильник, плита, раковина), недействующий камин с пустой каминной полкой, двухместную кровать с потертым ситцевым покрывалом, комод, на нем зеркало в деревянной раме, и наконец, шкаф, настолько узкий, что три имевшиеся вешалки входили в него только под углом. На единственном окне не было штор, но это не имело значения, поскольку оно выходило в глухой темный проулок.
Принявшись распаковывать чемодан, я почувствовал, как заботы этого долгого дня начали понемногу отступать. На смену им хлынули мысли обо всем, что я оставил позади – о работе, студии, друзьях. Вспомнился разговор с моим арт-дилером из Челси, который состоялся меньше недели назад.
– Мне придется закрыть галерею, Люк. Я просто не могу ее больше содержать.
– И чем ты займешься?
– Сделаю небольшую паузу, попутешествую. Мир искусства меня вымотал за последние десять лет.
– Меня тоже.
– Не расстраивайся, Люк. Ты найдешь себе другую галерею.
У меня не было такой уверенности. Моя последняя выставка, четыре года назад, прошла неважно, коллекционеры, прямо скажем, не выстраивались в очередь за моими работами, а я видел, что случилось с другими малоизвестными художниками, когда их галереи закрылись. В итоге они оказывались в дешевых кооперативных галереях, где боролись друг с другом за каждый кусок стены, хотя смысла в этом никакого не было, потому что коллекционеры и критики на эти выставки не ходили.
Стараясь не думать о своих картинах, я стал раскладывать белье и носки в верхнем ящике комода. Но в памяти уже возник по ассоциации другой разговор, который состоялся чуть позже с заведующим кафедрой, специалистом по искусству французского рококо восемнадцатого века. В особенности он любил Ватто и Фрагонара – художников, создававших веселенькие картины с