Шрифт:
Закладка:
За все годы вращения в литературных кругах дома и за рубежом выслушивал я исповеди старших коллег, иногда прямые, подчас лишь намеками, смысл был ясен один и тот же: «Уж вы, пожалуйста, с другими меня не отождествляйте, у меня своя борьба с моими…» Врагами? Нет, союзниками. Так что вы, братцы, прежде чем пытаться поднимать такого, как Кирпотин, на рога, прикинули бы, с кем связываетесь. Непримиримые противники 30-х годов вели между собой сложную борьбу, реализм – верхний слой, его надо снять, чтобы увидеть, за что боролись, иначе получится навешивание не соответствующих сути дела ярлычков, чем и занимались безжалостные литературные бойцы, которых вы теперь бесстрашно лягаете.
Всякий писатель у нас огрызался, не имея выхода, кроме самообороны. «Должен с вами поговорить», – строго обратился ко мне Даниил Гранин, приглашая на проработку после моей статьи, в которой решился я сказать, что его земляк-ленинградец Федор Абрамов, человек с добрыми намерениями, но писатель слабый, и Даниил Александрович счёл нужным вступиться за литературного собрата. Поговорить мы не успели. По опыту представляю, что я бы услышал: убедительную просьбу помолчать. Если же высказаться мне невтерпеж, то поискать подальше закоулок для критических прогулок. «Федора Абрамова критиковать вы можете, – было однажды мне сказано, – а Пастернака – нельзя». Стало правилом: не хочешь поссориться, уж лучше и не читай! Либо заведомо читай не то, что написано: псевдокритика охраняла и даже обслуживала писателей.
В учреждении имени Горького изучали Горького, издавали Горького, хранили горьковский архив, и каждый из сотрудников, чем бы в своих границах он или она ни занимались, был причастен к освоению горьковского наследия. Архив Горького являл собой подобие ещё не разминированного поля, по которому ступали с крайней осторожностью. На мою долю выпало иметь дело с горьковским романом «Мать», «самой читаемой в мире книгой». Были разные поручения, но первое из них – съездить в Ленинград и принять от Роквелла Кента живописное полотно, изображающее тот самый дом в Харрикане, штат Нью-Йорк, где роман был написан. Полотно поместили в музей, и уж не знаю, что о нём рассказывают экскурсоводы. С Кентом я поссорился, упрекнул старика, что в другую страну не приезжают, чтобы критиковать свою страну. Вкатили мне выговор, хотели ещё вкатить за то, что я оскорбил Министра культуры, будто бы Фурцева тоже приехала встретить американо-канадского художника. А она не приехала! Приехал её букет, который, возможно, я оскорбил, но дело против меня лопнуло.
Не хочу сказать, будто, начиная службу в ИМЛИ, я старательно реферировал и тщательно переводил. Мои переводы научных статей на английский попали в печать, и Роман аж крякнул, прочитав напечатанное. «Нечто драстическое», – упрекнул меня приватно, но выдать не выдал. Заглянул я в словарь, из всех значений drastic выбрал «сильнодействующее». А приехавшая в числе зарубежных гостей секретарша Драйзера, прочитав мои переводы, хохотала до слез. «Разве неверно?» – спрашиваю. «Нет, отвечает, просто о-очень смешно». Мой английский в ту пору отличался (как бы это сказать) гетерогенностью: слог шекспировский, смешанный с конюшенным жаргоном.
С каждой поездкой, с каждым рефератом или переводом я все больше чувствовал себя сотрудником учреждения, в названии которого стояло слово мировой: бывал с иностранцами там, где раньше у себя же в стране не бывал, повидал тех, кого иначе бы не увидал, невольно расширялся кругозор. Странствия с иностранцами явились для меня открытием и Ясной Поляны, и тургеневского Спасского-Лутовинова, и чеховского Мелихова, и даже Москвы как города Кропоткина. С нашим гостем из Индии, литератором Бенарсидас Чатурведи были у кропоткинской племянницы, она в ящике с бельем хранила письма Кропоткина из тюрьмы Клерво. Увидев письма, индус-непротивленец взъярился: «Старушка может умереть, и эти сокровища погибнут!». А старушка, видно, соблюдала конспирацию, будто её дядя по-прежнему находился за решеткой. «Теперь я знаю, – сказал нам учитель школы Британского Посольства, помещавшегося в доме Кропоткина с мемориальной доской, – в кого мальчишки зимой бросают снежками». И сам я, как мальчишка, ещё не представлял себе Кропоткина, хотя мой сосед Ростовцев, отставной милиционер, мне рассказывал, как он в Димитрове разгонял демонстрацию анархистов на похоронах Кропоткина, о той же демонстрации я читал в мемуарах участника – Виктора Сержа-Кибальчича.
Бенарсидас являлся членом Индийского Правительства, поэтому за пределами Москвы нас всюду встречало местное руководство. Орловские власти в тургеневских краях и не бывали, посмотрел председатель Облисполкома на Спасское-Лутовиново и говорит: «Конечно, в таком именье поживешь, ещё и не то напишешь». В Мелихово мы приехали, вышли из машины, раздался крик: «Чехов я! Я Чехов!» Мы замерли. Бежит к нам пожилой человек. Подбежал, отдышался и говорит: «Чехова я видел, когда вот таким был», – ладонью показывает от земли не выше колена.
Считается, что каждый человек от всякого события или лица отстоит на двадцать пять приближений, а у нашего поколения что до Чехова, что до Кропоткина – всего два, рукой подать. Приводя подобные подсчеты, хочу подчеркнуть, до чего близко мы оказались к именам, вошедшим в классический канон. А постсоветский молодой человек, образованный и вовлеченный в общественную жизнь, меня спросил: «Что нам может сказать Чехов?» Пора самосознания ещё не пришла для послесоветского поколения, но я не хотел обидеть словами из песни Вертинского, которую, аккомпанируя себе на пианино, напевала моя мать: «И тогда ты заплачешь: Единственный мой! Как тебя позабыть, дорогая пропажа!»
«Здание мемориального музея А. М. Горького в стиле модерн, построено для миллионера С. П. Рябушинского».
Когда дом стали делать музеем, мне поручили переводить на английский путеводитель, естественно с историей дома, которую в подробностях не знали. Чей это был дом, объяснил мне знаток Москвы Михаил Николаевич Румянцев, с которым я был знаком через лошадей: его отец, стряпчий, оформлял покупку конзавода Бутовичу. «Старик Рябушинский построил особняк для любовницы», – сказал М. Н. Того не могла сказать мне внучка Мамонтова (супруга наездника Щельцына), она училась в гимназии с дочерью Рябушинского, и понятия не имела, чей дом! «Молодой человек, – обратился ко мне Румянцев, – в мое время дочь из приличного семейства не должна была знать о проделках своего папаши». В путеводитель включить это высказывание было нельзя, но позднее, пусть без сноски, факт вошел в литературу.
Дом ещё не стал музеем, но мы с Чатурведи там побывали. О своей поездке Бенарсидас выпустил книгу, которую назвал «Литературным паломничеством». Книги я