Шрифт:
Закладка:
Сахаров так поздоровается, так задержит в ладони руку, так посмотрит, так обволочет своим добрым теплом, что подумаешь: где-то его уже видел, хоть он и совсем не виденный тобой человек.
Он вешает винтовку на стену к угловому топчану, где под потолком серебрится трубочка переносного радиометра. Он выдергивает из петли у пояса трех рябчиков и бросает к порогу. Он срывает накомарник и роняет на скамейку. Потом смотрит на часы, разводит руками и извиняется, что пока некогда с нами поговорить — начинается сеанс связи с базой.
Он садится к рации, стоящей на столе, отодвигает бумаги, окурки, рыбьи кости и отрешается от всего. Все радисты делаются такими, едва натянут наушники и возьмутся за ключ. Но с Сахаровым и это случается по-своему. Очень уж он легко работает. Словно и не работает вовсе, а летает в эфире. Выйди на улицу, посмотри на антенну, прихваченную за две березовые слеги, и увидишь, как он парит в вышине, раскинув руки.
Да, легкий он какой-то и удивительный человек.
Солнце садится. Красный луч просек избу, выхватил кусок стены, резко прочертил все волоконца в бревнах, вырезал каждое перышко мха, каждый листок брусники, застрявший в нем, сверкнул на затворе винтовки и поджег бороду Сахарова. Она прилипла к его лицу плотным языком пламени, раскаленной подковой. А он не чувствует боли. Спокойно тянутся записи по тетрадке, плавно отбивает ключом ритм легкая рука, синей травинкой растет дымок от забытой сигареты.
Кончается связь, он снимает наушники и возвращается к нам, возвращается весь, до последнего волоска в бороде. Как он был отрешен во время работы, так сейчас наполнен только нами, и ничем больше. Пошевелишь пальцем — увидит твое движение.
Сахаров занимается с Митей. Расстелив на топчане карты, Илья Иваныч говорит, где какие отметки залегания и как примерно изгибается рудное тело. Но он никого не забывает и тут же Николаю Нилычу показывает, на какие шурфы мы пойдем и где лучше всего фотографировать разрез пород. И обо мне не забывает. Это совсем, говорят, недалеко, и брать с собой ничего не надо, и нести будет легко.
Когда кончили рассматривать карты, пошли посидеть перед ужином на бревнах возле печки, дымящей среди улицы. Там собрались почти все жители поселочка — забойщики, воротовщицы и геологи. Собаки лежат у их ног. Спокойная серая кобыла купает в дыму голову. Больше от привычки, чем по необходимости, — мошки почти нет. Вечер спокойный. В тишине только щелкают дрова да вздыхает лошадь.
Кто курит, кто дремлет. Многие только вернулись с шурфов; вылезли из промороженных колодцев, вымылись, переоделись и греются в закатном луче. Коль комар не донимает, можно сидеть в одной шелковой рубашке. Была б у меня шелковая рубашка — тоже надел бы. Это очень хорошо после брезентовой робы или душной энцефалитки надеть прохладную, скользкую рубашку, и чистые легкие брюки, и сандалии вместо сапог. И сесть на бревно рядом с товарищами. И пожмуриться на солнышко, ожидая ужин.
Нам тоже сейчас неплохо, хоть и не в чего переодеться. Сидим, сняв сапоги и энцефалитки, смотрим, как полногрудая, круглая девушка жарит яичницу и свинину, как за распахнутой дверью в доме накрывают стол.
И все тихо кругом. Тощие сосенки не шелохнутся. Розовое облачко остановилось посреди неба, зацепилось за антенну.
Покой и отдохновение сидеть за столом, уставленным тарелками с ломтями хлеба, черникой, порошковой яичницей и свежей свининой, касаться плечом соседа, который незаметно старается пододвинуть тебе лучшие куски. Это теплое доброхотство почти ощутимо растекается по телу и сладко пьянит.
А разговоров почти нет. Только Сахаров с Митой толкуют о залеганиях руд. Огня не зажигают. Свет идет от двери, за которой стоит скудная северная тайга с тлеющими верхушками сосен. Иногда лошадь просунет морду и влезет до половины в избу, чтоб получить кусок хлеба с черникой; порой ворвется собака и шаркнет под стол между ногами — вот и все, что нарушает покой ужина.
Потом снова мы сидим на бревнах и смотрим, как проясниваются звезды, как выползает из низины туман. Сахаров исчез, и теперь с Митей говорит другой геолог. А мой сосед, забойщик Бодров, рассказывает про коптильню, которую он недавно сделал на берегу речки. Нетрудное это, оказывается, дело — копченье-то. Из большого куска коры выгибают этакую кабинку. В верхнюю половинку, закрытую сверху и с боков, вешают рыб или медвежатину. Внизу разводят костер, и дым скапливается наверху. Для запаха прибавляют кто что хочет — можжевель, или осину, или еще чего.
К себе мы приходим поздно. Сахаров уже лежит на топчане. У изголовья в стену всажен узкий нож. К рукоятке прилеплена свеча. Он читает.
Илья Иваныч отложил книгу, уперся руками в стену и потянулся.
— Очень люблю так вот: свеча, спальный мешок и книга. Прекрасно. На полке еще есть свечки — берите, и книжки найдутся. Если не очень устали. У меня? Записки Аввакума. Перечитываю иногда по настроению. Путешествую по Ангаре семнадцатого века.
Это одно удивленье — узнавать места, которые кто-то видел за триста лет до твоего рождения! Тут даже не история, а необыкновенный житейский разговор. Представьте: Аввакум рассказывает мне, что он видел три века назад.
Илья Иваныч поправил зачадивший фитиль и сел, прислонившись к стене.
— Или вот Миллер. Тот уже из восемнадцатого века. Есть на Ангаре скала Писаный камень. Откуда такое название? — спрашиваю стариков. Да там, отвечают, какой-то путешественник свое имя написал. Я им поверил. А потом был как-то в отпуске. Читаю в Ленинской библиотеке Миллера, и вдруг старик говорит, помню наизусть... «На правом берегу этой-то Тунгуски расположена скала в тринадцати верстах ниже устья реки Чадобца и семнадцать верст выше устья реки Муры. Когда я проезжал мимо, рассматривал ее, то смог заметить на ней только изображение всадника, почему и не счел нужным снять с нее рисунок».
Сахаров погладил бороду и длинно улыбнулся каким-то своим мыслям.
— Бродяжничаем мы здесь, ищем бокситы, железо, места для гидростанций... И вдруг