Шрифт:
Закладка:
Понедельник, 14 дек<абря>.
Дурная линия продолжается. В воскресенье был у Панаева обед, или импровизированный банкет, на котором сошлось человек 20. Сократ с братом, В. А. Милютин, Фет, Григорович, Анненков, Лонгинов, Тургенев (почти вся русская словесность). Тургенев очень мил и приличен, но ему, кажется, сильно хочется играть роль законодателя на русском Парнассе, на что трудно согласиться. Это один из тех членов старой плеяды, которые когда-то остановились на Ж. Санде, художественности, Париже и русском помещике-звере и с тех пор не двигаются далее. Необходимость ладить с действительностью, покоряться ей и находить в ней прелесть им непонятна. За обедом и после обеда я без нужды зацепил хлыщеватую часть компании, дурно отозвавшись об Арапетове и Милютине, их друзьях. Зачем я это сделал, и сам не знаю, впрочем, о последнем я только сказал, что он не имеет таланту на смешные стихотворения.
Вечером Григорович увлек нас с Сократом в Пассаж, бегал за девочками и уговаривал нас его окондировать[472]. Но увы! от неловкого ли сиденья, простуды или чего другого, j'avais un mal assez fort dans un de mes testes[473]. Ходить было трудно, и оттого расположение духа вышло прегадкое. Вернулся домой, рано лег спать и долго не мог заснуть. Боль не прошла и на утро, — что бы это могло значить?
Вторник, 16 <15> дек<абря>.
Я начинаю видимо окисляться от позднего вставанья. В понедельник вечером боль, о которой недавно говорилось, прошла, но я чувствовал себя вяло, гадко, работал без охоты, гулять не ходил по случаю дурной погоды. Утром была Вревская, а вечером явился Данилевский и поднес мне свою книгу «Слобожане». Я перелистовал ее часть и решительно утвердился в том мнении, что Дан<илевский> не так подл и бездарен, как все о нем говорят, даже беседа его мне не противна, хотя я знаю хорошо его босвеллизм[474], его наклонность к сплетням и замечательную способность врать. Но Данилевский есть характер, хотя отчасти гнусный, оттого мне с ним веселее, чем, например, со многими моими собратиями по литературе. Отпустив юного поэта, «ученика Гоголева», я писал кой-что о Смоллетте и Гогарте, потом читал Крабба и «Вальполевы похождения в Хили»[475], которых не могу одолеть уже второй месяц. Сегодня не спал часов до трех, встал почти в 11 и, взбешенный кислотою духа, решился во что бы то ни стало вставить ранее. Сегодни обедают у нас Стремоуховы и Корсаковы. С утра я поехал по отличной санной дороге к Старчевскому для получения денег и не застал его (может быть, он спрятался). Завернул в департамент к Каменскому и видел его на минутку. Оттуда к Кильдюшевской, побеседовал с ней немного и получил новое приглашение в Москву. Потом заехал в Академию, чтоб устроить для Тургенева возможность посмотреть на картины Федотова, — но не застал ни секр<етаря> Григоровича, ни Ухтомского. Вообще, все дела идут как-то кисло.
Тем не менее, обед сегоднишний прошел отлично. Все были веселы и расположены смеяться. Дамы шалили, как ребятишки, напились наливки (с супа начиная), играли с котом, бегали по моему кабинету и вообще были милы. Говорили о турке и англичанине, потом я прочел Н<иколаю> А<лексеевичу> несколько стихотворений Лонгинова, «напечатанных в Карлсруе»[476]. Незаметным образом дотянули до 8 часов, тогда все разъехались, а Корсаков довез меня до дома Любомирского, где живет истасканный поэт «Адам Адамыча»[477]. По престранной лестнице взобрался я в чистенькую квартиру, где, кроме хозяина и немецкого литератора Видемана или Виберга[478] (занимающегося, между прочим, переводом моих повестей «для Германии»), нашел еще трех донн — панну Анелю, недурную собой особу, панну Софию, с которой я познакомился у Юзи (зри октябрь м<еся>ц) и еще русскую девицу, как-то прикосновенную к театру, Александру Николаевну, лицом своим напомнившую мне прошлогоднюю С. К этой последней донне я не без удовольствия пристроился. Явился Григорович, с фарфоровых заводов, с двумя китайскими вазами в руках, весь промерзший. Пошли анекдоты, жженка, пение, представление комедий и водевилей. Григорович врезался в Анелю. Дома очутился я в час и ужинал дома. На вечере участвовал еще уланский поэт Гербель, с которым я познакомился еще прошлого года, человек, как кажется, тихий и добропорядочный. Вообще, увеселение оказалось сносным, насколько может быть сносно увеселение такой полузнакомой и разнохарактерной компании.
Четверг, 18 <17> дек<сабря>.
Окисление продолжается. То не разбудят, то сам не встанешь, продрыхнешь до половины одиннадцатого и потом ходишь как приговоренный к смерти до самого обеда. Среды утро прошло так, что и сказать о нем ничего невозможно, знаю только, что было холодно и что снегу нанесены целые горы на улицу. Писал какую-то чертовщину о лекциях Теккерея, вяло, сухо и холодно. Обедал у Панаева, en petit comite[479] (что очень приятно), с Фетом, истасканным Михайловым и новым цензором Бекетовым, человеком очень милым, не имеющим ничего цензорского и свирепого. От него узнал я, что с Булгариным произошла история за фельетон о новой таксе извозчиков[480], а с Старчевским за обруганные «Пропилеи»[481]. После обеда явился Тургенев, которого я еще видел перед обедом, с Лонгиновым. Читали очень милую вещь Фета «Днепр в половодье» и другую, «Гораций и Лидия»[482]. Но что за нелепый детина сам Фет! Что за допотопные понятия из старых журналов, что за восторги по поводу Санда, Гюго