Шрифт:
Закладка:
Для Павла это было неожиданно, он не знал, что сказать, и в растерянности смотрел то на этот перебинтованный обрубок, то на исхудавшее лицо зятя, которого он (хотя и знал, что в больницу зря не положат) не предполагал встретить таким. И пока он стоял, Юлия, топтавшаяся за его спиною и не знавшая, отчего брат остановился, обойдя его, бросилась вперед, быстро и беспокойно и тоже с радостью, что приехала к мужу, вглядываясь в его лицо и глаза, не замечая еще от слез, мешавших смотреть ей, того страшного, что должно было ужаснуть ее; но когда очутилась почти рядом с Сергеем Ивановичем и когда тот привычно протянул было к ней руки — она точно так же вдруг, как и Павел, увидела, что вместо левой руки у мужа был перебинтованный обрубок, и точно так же, как и Павел, остановилась, испуганно и вмиг просохшими глазами глядя на этот перебинтованный обрубок. Затем она покачнулась, и Сергей Иванович здоровой рукою сейчас же подхватил ее.
«Ну вот, это все… да, теперь все…» — подумал он. Он так близко представил, что могло сейчас случиться с Юлией, что все прежние и мучительные мысли о себе и о жизни, какие приходили ему здесь, в больнице, и угнетали его, были забыты, словно их и не было вовсе.
Побелевший как полотно не столько даже от напряжения, что держит Юлию (и не столько от боли, отдававшейся в покалеченной руке, с которой еще не были сняты швы), сколько от предчувствия, что может потерять жену, он почти крикнул на Павла: «Да помоги же!» — и осторожно повел Юлию к стулу.
Она была вся как неживая, когда ее усадили возле стены, и продолжала все так же сухими и остановившимися будто глазами смотреть на мужа; на полном и бледном лице ее был еще ужас первого мгновения, когда она увидела перебинтованную руку, но вместе с тем было заметно по изменившемуся оттенку кожи на лице и шее, что жизнь возвращалась к ней; и Сергей Иванович, пославший было Павла за дежурной сестрою, остановил шурина.
Он совсем не был еще уверен, что все обошлось и опасность миновала, но уже чувствовал, вглядываясь в лицо жены, что перевал, который предстояло преодолеть ему, был как будто уже позади и надо было теперь только повнимательнее следить за дорогой, чтобы не поскользнуться и ненароком не упасть.
— Ну? Лучше? — сказал он. — Может, окно приоткрыть пошире?
Он подошел к окну и настежь распахнул его. Затем вернулся к Юлии и присел на стул, стоявший возле нее. Кроме этих слов: «Ну? Лучше?» — и кроме того, что он еще раз спросил, не позвать ли все же дежурную сестру и не попросить ли у нее чего-нибудь успокоительного (на что Юлия отрицательно покачала головой, словно она боялась теперь отпустить от себя мужа), Сергей Иванович ничего больше не говорил пока; он понимал, что бессмысленно было утешать Юлию, что надо дать успокоиться ей и что тогда все обойдется само собой; его пугали сухие глаза ее, и, когда наконец он увидел, что они как будто повлажнели, чувство, что перевал остался позади, окончательно утвердилось в сознании Сергея Ивановича. Он предложил выйти всем в сад и посидеть на скамейке, так как там, по его мнению, было прохладнее, и когда проходили по коридору, и когда спускались по ступенькам крыльца к песчаной дорожке и затем шли по ней, Сергей Иванович все время поддерживал здоровой рукой Юлию, как будто не он был больным, а она, и он осторожно вел ее до скамейки. Павел шагал позади них, чуть приотстав, и, может быть, потому, что он был здоровым и все мысли его были о жизни, он не совсем понимал то, что происходило с сестрой; ему показалось, что с ней был тот обычный обморок (потому что жена должна ужасаться и плакать по мужу), какой случился бы со всякой порядочной женщиной, которая очутилась бы на ее месте; он видел, что Юлия вроде успокоилась, и уже не волновался за нее, а переживал только за Сергея Ивановича, который теперь, по мнению Павла, был не работник и не мог жить той полной жизнью (как жил сам Павел), в которой главной радостью и удовлетворением была сама возможность прикладывать к чему-то силу, руки и разум; разум и сила еще оставались у Сергея Ивановича, но руки у него не было, и он представлялся Павлу как телега без передка, поставленная хозяином пылиться под навесом. Ему жалко было зятя именно за эту его теперешнюю неполноценность (разумеется, в крестьянском деле, так как Павел соотносил все только с тем, что знал и что было его жизнью), и он с болью смотрел на него.
— Ну, рассказывайте, как вы живете, — сейчас же сказал Сергей Иванович, как только все сели в тени на скамейку, окруженную высокими кустами отцветшего жасмина, — Как твои дела? — спросил он у Павла.
— Да какие у нас дела? Ячмени убрали, завтра начинаем овсы, а потом и озимые, — ответил Павел.
— Урожай как?
— Хороший.
— Как Наташа? — затем спросил он у Юлии, повернувшись к ней. — Пишет? Ну что ты, — тут же сказал он, увидев, что глаза Юлии опять сухо и беспокойно остановились на нем.
Он не знал, что с того дня, как уехал в Пензу, не было ни одного письма из Москвы от дочери и что Юлия еще неделю назад начала волноваться за нее. Сергей Иванович хотел сделать как лучше, потому что разговор о дочери, он полагал, должен был быть приятным для Юлии (да и ему самому хотелось узнать о Наташе, потому что — особенно здесь, в больнице, — он простил ее), но получилось, сделал хуже, и, не совсем понимая, отчего Юлия опять забеспокоилась, снова заговорил:
— Ну что ты? Ну так случилось… ну что теперь? Жизнь кончилась? Нет. Все обойдется и все будет хорошо, Ты понимаешь?
Он повернулся к Павлу.
— До сих пор сам не могу сообразить, как так все