Шрифт:
Закладка:
В сентябре 1831 г., когда восстание подавлено, Шопен находился в Штутгарте, был потрясен, ждал победы. «Революционный этюд. На бомбардировку Варшавы» завершил уже в Париже в конце сентября.
Байрон в ту пору уже умер, Шелли умер, Гойя умер – смелых людей почти не осталось; «певец империи и свободы» Пушкин, которому уже не было нужды соревноваться в свободолюбии с Байроном, написал в письме О. Россет: «От вас узнал я плен Варшавы, вы были вестницею славы». В том же году (1831) Пушкин создает «Клеветникам России», слишком известный, чтобы его дополнительно представлять, имперский манифест. За два года до того, в 1828 г. (через три года после того, как повесили декабристов, а «первого друга» Пущина отправили в Сибирь), Пушкин пишет, выражая общее для Европы тех лет настроение:
Еще за десять лет до «весны» 1848 г., то есть до революций во Франции, в Венгрии, на Сицилии, в Вене, до мартовского восстания в Берлине, волнений в Бадене, Баварии и Саксонии, – собственно, с французской революции 1830 г. и с революции в Польше – Европа волнуется и ждет взрыва. В 1838 г. Делакруа по памяти пишет портрет революционного Шопена (тот никогда художнику не позировал), но портрет оставляет недописанным; возбудился, но остыл. Как сказал сам Делакруа, его покинуло вдохновение, а писать с «холодным сердцем» он не хотел. Еще до того Делакруа прекратил отношения с Жорж Санд – кто-то скажет, что из-за ее социалистических взглядов; кто-то сошлется на расставание Авроры с Шопеном; это не суть важно. Новой баррикады Делакруа не напишет – ни с Шопеном, ни с Жорж Санд.
Пушкинское стихотворение подытожило настроения Сен-Жерменского предместья: либерализм столь далеко – до революции – не простирается. «Сердечное умиление» от «оживление страны войной» – до таких перлов дошли немногие, но, впрочем, Европу вскоре войной оживили; совсем не так, однако, как предполагал Пушкин.
Спор Пушкина с Чаадаевым о цивилизации (если частный ответ Пушкина на философическое письмо Чаадаева, опубликованное в «Телескопе», можно именовать спором) был разрешен политикой: в 1853 г. началась Крымская война, интересы европейской цивилизации (как их понимали в Англии, Франции, Австрии, Пруссии, Сардинии) требовали остановить продвижение России на восток, обеспечить транзит товаров через Черное море и т. п. В Англии эту политику именовали «Большой игрой»; чаянья просветителей оказались весьма незначительной ставкой в этой игре.
В одночасье выяснилось, что подавление Россией революций, будь то в Польше или в Венгрии, – приветствуется, на эту роль Российскую империю приглашают охотно, но этим связи с Просвещением и ограничиваются. Меттерних уверяет в своих мемуарах, что «Священный союз вовсе не был основан для того, чтобы ограничивать права народов и благоприятствовать абсолютизму и тирании в каком бы то ни было виде. Этот Союз был единственно выражением мистических стремлений императора Александра и приложением к политике принципов христианства. Мысль о Священном союзе возникла из смеси либеральных идей, религиозных и политических». Впоследствии, однако, Меттерних изменил свое мнение о «пустом и трескучем документе».
Австрия еще использовала российские войска для подавления Венгерского восстания – но в Крымской войне заняла антироссийскую позицию. Священного союза уже не существовало. Война 1853–1856 гг., бесславно для России завершившаяся, в очередной раз обозначившая границу между европейской цивилизацией и русской, одновременно завершила период героического романтизма.
В известном смысле Крымскую войну можно рассматривать и как реванш за проигранную наполеоновскую кампанию, споткнувшуюся в России. Прошло сорок лет, и от Священного союза не осталось ничего: теперь объединились против России. Но объединение европейских государств нисколько не напоминало конституционно/республиканские амбиции наполеоновской администрации. План Пальмерстона, в идеале отторгавший от России огромное количество земель, не был выполнен до конца, но ликвидировал российские надежды на европеизацию. По слухам, после поражения России в Крымской войне Чаадаев хотел даже покончить с собой – настолько изверился в возможности вхождения России в сонм европейских государств.
Все это время – то есть с конца 1840-х и до 1860-х гг. – Делакруа в основном занят росписями правительственных зданий. 50-е гг. XIX столетия – время неоспоримого признания Делакруа. Его избирают в городской совет Парижа, в 1855 г. награждают орденом Почетного легиона.
Мастер создает плафоны (напоминающие распалубки Микеланджело) в библиотеке Сената – «Муза Аристотеля», «Красноречие Цицерона», «Богословие Иеронима»; пишет фрески (техника не вполне фресковая, это роспись маслом и воском по сухой штукатурке) в Бурбонском дворце – «Воспитание Ахилла», «Александр и поэмы Гомера»; также работает в церкви Сен-Сюльпис – «Борьба Иакова с ангелом» и «Святой Михаил побеждает дьявола», и т. д. Это действительно микеланджеловский масштаб; если присовокупить к этому предыдущие холсты на исторические темы, то фигура Делакруа приобретает ренессансный масштаб – по обобщению европейского опыта европейской культуры. После бурь и в преддверии бурь – Европа обобщает мифологию, припоминает корни; этот последовательный смотр основ цивилизации – ответ на революционные настроения.
Монархия представляется наиболее разумным строем для Делакруа, но художник лишен пушкинского дара: любить монарха по зову естества. Природная стать делала Делакруа неспособным на угодничество, он не изобразил Луи-Филиппа в виде Марса, а Наполеона III на белом коне впереди армии. Задача Делакруа была не дворцового масштаба. По грандиозности свершений он сопоставим с Микеланджело Буонарроти: предшествовавшую ему историю Делакруа обобщил, нарисовал заново мифологию, подытожил развитие западной культуры. Усилие сделано не ради античного атлета, поверившего в Христа, – но ради буржуа, сопоставившего свои подвиги с Геркулесом. Эжен Делакруа выразил тот процесс, который собирался стать новым Ренессансом (Просвещение), но привел к техническому прогрессу, к успешной колонизации и завершился мировой бойней.
Поскольку творчество Эжена Делакруа является барометром европейской истории, уж эстетики во всяком случае, – можно констатировать, что собственно «романтических» интонаций в его искусстве в последние десятилетия жизни нет. В преддверии больших истребительных войн, параллельно с «Манифестом коммунистической партии» и трудами Прудона и Бакунина, Делакруа живет не злобой дня, но возвращается к антикизированной классике. Выше сказано «микеланджеловский масштаб», но живопись позднего Делакруа уже не столь неистова; скорее, он работает в духе произведений из Студиоло Изабеллы д’Эсте, в духе картин, заказанных династией Гонзага старику Мантенье. Холст Делакруа «Овидий среди скифов» вызывает ассоциации с Пуссеном (разумеется), но с мантеньевскими полотнами последнего периода мантуанца: с «Парнасом», «Садами Венеры» и, конечно же, с «Правлением Комуса». Те же прохладные ландшафты Аркадии, благостные пейзане, рассеянный певец, затерявшийся среди холмов на окраине империи. В это самое время толпы штурмуют Сенат в Берлине, венгерские повстанцы гибнут под русским саблями, Гарибальди идет на Геную, а немного погодя на Венецию, Сардиния объявляет войну Австрии! Ах, был бы жив Байрон! Что мог бы натворить на холсте Делакруа, возбужденный гарибальдийской поэмой Байрона (а что английский лорд такую бы написал, сомнений нет). Какая тема: краснорубашечники в Венеции! Но кисть Делакруа уже не такая яростная, мазок не резкий, палитра избегает контрастов. Холст «Купальщицы», написанный Делакруа в те годы, спровоцирует впоследствии Курбе на своего рода брутальный повтор, бесчисленные картины Сезанна, конечно же, связаны с этой пасторалью; важно то, что пастораль Делакруа встроена в большие имперские мистерии, оживляя имперскую, дантовскую философию, ожидая покоя и славы для Европы. А как именно этот покой и эта слава будут достигнуты, художник не знает.