Шрифт:
Закладка:
Кое-как ориентируясь в ноябрьском лесном мраке, Зоя подобралась к строению конюшни. Разожгла, запалила огонек. Но было сыро, а может, не хватило горючего. Зоя замешкалась. А немецкие охранники не дремали. Ее схватили. Привели в деревню, набитую солдатами, — они стояли в каждой избе.
Потом началось самое тяжкое, о чем нельзя думать спокойно. Издевались перед допросом, грозили и терзали на допросе, но даже имени своего она не сказала, назвалась Татьяной… Уже по собственной инициативе часовой гонял приговоренную из избы в избу, по морозу, чуть не в одной рубашке, босую… Будто воочию видишь все это здесь, в Петрищеве, как видишь эти дома-свидетели, а среди них тот, откуда утром 29 ноября Зою повели на казнь.
Немецкие солдаты сладили виселицу добротно и, окончив работу, сфотографировались на фоне пустой еще петли. Потом фотографировали и самоё казнь. Офицер щелкал цейсовской «лейкой» или «контаксом», когда девушка, уже с петлей на шее, что-то крикнула колхозникам, которых согнали сюда, к эшафоту. Верно, кто-нибудь перевел фашисту-фотографу ее слова, известные теперь всему миру: «Мне не страшно умирать, товарищи! Это счастье — умереть за свой народ!»
Офицер велел повернуть казненную к себе лицом, запечатлел и это лицо и на груди доску с надписью по-русски и по-немецки: «Поджигатель». Пять снимков сделал фашист, и все они потом попали в нашу печать, когда настигла палача русская пуля.
Виселица с мертвой девушкой долго, месяца полтора чернела средь села. На рождестве немцы перепились, высыпали на улицу, долго глумились над оледенелым, уже полуобнаженным телом, искололи его штыками, изрезали. Через несколько дней после этого офицер велел убрать тело: русские близко, наступают, зачем оставлять им такое свидетельство вины? Под охраной солдата тело оттащили к лесной опушке, зарыли наспех, даже не сняв веревки с девичьего горла.
Такой и увидели ее военный корреспондент «Правды» П. Лидов и фотограф С. Струнников, когда наши выбили немцев из Петрищева, узнали о свежей могиле и открыли ее. И появилась в «Правде» 27 января 42-го статья П. Лидова «Таня» и снимок мертвой девушки на снегу, с веревкой на шее и незабываемым лицом. В ту зиму не было оттепелей, лицо Зои не изменилось…
13 февраля вышла «Правда» с новой статьей Лидова «Кто была Таня?». Вот тогда-то весь мир и узнал, что фашисты замучили московскую школьницу Зою Космодемьянскую — друзья опознали ее по опубликованной фотографии.
Должен сказать, что для нас, людей, не раз встречавших и Лидова и Струнникова, двух боевых и самоотверженных летописцев нашего времени, память о них неразрывно связана с памятью о самой Зое, потому что от них мир впервые узнал о подвиге народной героини. Авторы же этих сообщений, корреспонденты «Правды» П. Лидов и С. Струнников погибли смертью храбрых на фронте Великой Отечественной войны…
16 февраля Верховный Совет присвоил Зое Космодемьянской посмертно звание Героя Советского Союза. В марте ее останки перевезли с почестями в Москву, на Ново-Девичье кладбище.
В дни Московского фестиваля молодежи, в 1957 году, на Минском шоссе открыли временный памятник советской героине. Сейчас он перенесен в петрищевский музей Зои Космодемьянской.
А спустя два года, в 1959-м, на месте первого памятника воздвигли новый, исполненный с подлинным вдохновением. Создали его скульптор О. Иконников, его помощник В. Федоров и архитектор А. Каминский.
Статуя Зои на Минском шоссе, у развилки дорог на Верею и Рузу, — одно из серьезных достижений советского изобразительного искусства. Конечно, потрясает душу сама трагическая гибель Зои. И авторы проникновенно выразили в бронзе подвиг юной защитницы России. Люди снимают шапки перед этой легкой, гордой и непокорной девичьей фигурой на высоком черном постаменте. Ваятель не только воплотил здесь конкретный образ Зои, достигнув замечательного портретного сходства, но и дал в этом образе общечеловеческий эталон благородного самоотречения, духовного героизма и неумирающей вечной женственности.
И гордости своей не утаю,
Что рядовым вошла в судьбу твою.
Никто незабыт
(Пискаревский некрополь в Ленинграде)
Пригородную деревушку Пискаревку знали перед войной разве что жители северной окраины Ленинграда. Было там небольшое кладбище, а рядом зеленело поле, поросшее чахлыми кустиками, где играли дети. По соседству дымили фабричные трубы, строились новые жилые дома, окраина постепенно превращалась в город. А с тех пор как началась блокада, дорогу на Пискаревку узнал почти весь Ленинград: именно там, на более спокойной северной стороне, хоронили погибших. Отвозили и на другие кладбища, но больше всего на Пискаревское. Экскаватор рыл траншею в грунте, рядком укладывали в траншее тела, присыпали землей, клали следующий ряд, опять присыпали…
Так погребено было на Пискаревском и остальных кладбищах только умерших от голода 632 253 человека. Это подсчитали после победы ленинградские статистики. Значит, почти нет во всем городе старожила, у которого не лежал бы близкий на Пискаревском кладбище…
Говорить о блокаде трудно. Великое горе не терпит лишних слов. Чем точнее и деловитее говорить, тем лучше тебя поймут, в особенности ленинградцы. Расскажу всего два эпизода…
Меня послали с переднего края в город за воинским пополнением. Идти пришлось пешком от Дибунов. Был февраль 42-го. С ледовой трассы новые бойцы должны были прибыть в казармы на улице Карла Маркса.
В моем тощем рюкзаке, кроме собственного сухого пайка, лежали сухари и пачка концентрированной гороховой каши. Наш полковой начхим просил при возможности занести это его семье, на проспект Маклина.
Уладив дела в казармах, я пошел к семье товарища. Город я знал плохо, а спрашивать патрульных было неловко — в документе значились казармы, пришлось бы объяснять.
Путь казался бесконечным, да и пройденные уже тридцать два километра давали себя знать. Но замерзший, страдающий, грозный Ленинград потрясал все новыми и новыми величественными картинами своего небывалого бедствия.
Зияли открытые раны домов. Снегом припорошило рояль, книжная полка, наполовину сорванная, скривилась, книги рассыпались. Одну я поднял — она висела на проводе, оседлав его. Это был Шекспир, изданный Венгеровым. Я нес тяжелую книгу несколько кварталов и отдал мужчине, у которого под мышкой был обломок доски для печурки.
За весь день я не встретил ни одного ребенка. Женщина в черном меховом пальто спросила, не возьму ли я это пальто за кусок хлеба для больного мальчика. Я достал из кармана сухарь, она поцеловала его и заплакала.
Уж не помня себя от этих и многих других встреч, я миновал заснеженную площадь и увидел странный дом морской голубизны и фантастических очертаний. Потом я узнал, что это был оперный театр, замаскированный от воздушных налетов декорациями к «Садко».
Дальше я шел пустынной улицей Декабристов, и в дальнем