Шрифт:
Закладка:
– Вчера вечером наверху играли на рояле. Я задремала, и было так сладко, точно я полетела от земли. И вдруг слышу звук – однообразный, тонкий, звенящий. Он наполнил меня, и все во мне зазвенело, задрожало этим звуком, и все пространство было как звук. И показалось: умираю, люблю, жажду того, что вот-вот раскроется, распахнется ослепительным светом. Что это? А проснулась, думаю: доктор один и терзается. Он – чудак и несчастный, и пусть ничего не понимает. Вот видите, милый друг, хорошо иногда подумать…
Она повернулась на бок, положила ладонь под щеку. И точно весь воздух в комнате, пахнущий лекарством, стал спокойным и ласково-грустным.
Из-за шкафа выбежал мышонок. Он был хром и не спеша, как ручной, закружился по паркету.
Марья Кирилловна сказала:
– Дайте ему пирога.
Николай Иванович бросил на пол кусочек. Мышонок подпрыгнул, закрутился и принялся грызть пирог, припав к нему лапками.
Марья Кирилловна засмеялась:
– Говорят, есть примета: хороший человек, если его мыши не боятся.
И совсем прикрыла лицо фланелевым платком.
* * *
– Сегодня встала после обеда, брожу, как муха, – говорила она Николаю Ивановичу, сидя с поджатыми ногами в столовой, в углу турецкого дивана. Грудь ее и шея были повязаны пуховой косынкой. Пепельные и легкие волосы прибраны заботливо. Разговаривая, она поднимала руку и поправляла гребенку. И рука ее и похудевшее лицо казались прозрачными, а мягкое темное платье – слишком свободным.,
Николай Иванович сидел, положив ногу на ногу, локоть – на стол. Перед носом из стакана поднимался чайный дымок. Тикали часы, потрескивали угольки в самоваре. Матушка Марьи Кирилловны за стеной тяжело ходила, – позвякивали хрусталики на люстре.
– В прошлом году здесь на стене висели куропатки вверх ногами, – сказала Марья Кирилловна улыбаясь. – К моему приезду мама вместо куропаток, видите, повесила Дарвина и Толстого.
Николаю Ивановичу стало казаться, что точно после долгих скитаний он добрался до этого стула, чтобы всегда глядеть на милое, улыбающееся, грустное лицо. Вот у нее дрогнула верхняя губа, приподнялась забавно, и Марья Кирилловна проговорила:
– Я думала о вчерашнем. Вы правы. Я начну много читать.
Она вздохнула и поправила гребенку.
– Предположим, я прочту много, много полезных книг. На это уйдет лет десять. Михаилу Николаевичу будет пятьдесят, мне – тридцать шесть. Вот и хорошо.
Она подняла брови. За стеной громыхнул стул. У Николая Ивановича защекотало в носу.
– По-вашему, так: вы мучаете себя, мучаете доктора, – ответил он, вертя ложку, – жить здесь одной также нельзя – не к чему. Ничего не понимаю.
– Любовь, не отданная людям, никому не нужна, – сказала Марья Кирилловна.
– Тогда знаете, что нужно?
– Знаю…
Николай Иванович поднялся и начал ходить вдоль стены. Наконец он взглянул на Марью Кирилловну. Она сидела, крепко зажмурив глаза, прижав щеку к диванной подушке.
– Уйдите, Николай Иванович. Приходите завтра. О том, что невозможно, говорить не будем.
Он задел по пути стул, толкнулся о буфет и вышел. Голова горела, ноги никак не могли попасть в калоши. На улице он снял шапку, распахнул шубу, и на лицо ему падал нежный, щекотный снег.
* * *
Николаю Ивановичу внезапно открылось, что в квартире его на Сивцевом-Вражке – мусорная яма. Завал хламу. Он все это утро прибирал углы, чистил обивку стареньких кресел, нашел за комодом папку с гравюрами и приладил их по стенам. Подобный прилив чистоплотности был не без умысла, конечно. Туда, где солнце в одном углу падало на синие обои, Николай Иванович придвинул столик, сбегал в цветочную лавку за веткой рябины, поставил ее на свету, в вазе на столике, отошел, прищурился, – гм, недурно…
Еще хуже обстояло с кабинетом… Пыль и мерзость! Николай Иванович разорвал несколько карточек и пачку писем. Поспешно стал выдвигать ящики, отыскал дамскую гребенку, усыпанную стекляшками, отнес на кухню и сунул в ведро. Книги, рукописи лежали горой. Он сбросил их просто на пол, сел на подоконник, теплый от чугунной батареи, и задумался.
Не только вещи были покрыты пылью; вещи и книги – лишь покорные слуги; каков хозяин, таковы и они. А вот не заняться ли сначала приборкой самого себя? Он закурил папироску и глубже задумался.
Как прошли эти два года на Сивцевом-Вражке? Конечно, университет, а затем что сделано хорошего? Работал? Нет. Вообще, как проводил время? Никак, – покуривал и прочее.
Николай Иванович слез с подоконника и зашагал по трем комнатам, размахивая рукой и бормоча. Точно из тучи хлынули на него суровые мысли. «Гнусно!» – крикнул он.
В это время швейцар позвонил снизу, позвал к телефону. Николай Иванович сбежал в подъезд и вошел в будку, засаленную плечами, исписанную цифрами; под лампочкой была надпись мелом: «Нюра, обожаю».
Говорила Марья Кирилловна. Ее голос немного дребезжал в телефон и казался от этого еще слабее. Она спросила, что он делает, придет ли сегодня, сказала, что больше грустить не будет.
– Марья Кирилловна, спасибо вам, – заговорил он, уткнувшись лбом в угол будки, – дело в том, что я должен вас предупредить: вы, кажется, хорошо ко мне относитесь. Я – маленький и ничтожный человек. Подождите! Я должен – до конца. Я вам болтал о том, как жить, и вы даже внимательно слушали… Какой ужас! Я не рассказал вам раньше о себе, потому что только сейчас почувствовал: во мне даже просвета нет на что-нибудь человеческое. Я не понимаю, что плохо и что хорошо. Недавно, пьяный, ругался и дрался в кабаке и потом даже забыл об этом. Я не помню по именам женщин, которые у меня бывали. Я не любил ни людей, ни родины, ни своего дела. Я жил как во сне, не знаю – зачем. Если пришлось, мог бы украсть и убить. Подождите – я не вру, все это верно…
И он продолжал каяться в том, что было и чего не было, что представлялось только возможным… Марья Кирилловна долго молчала.
– Все? – спросила она.
– Не знаю, больше не могу.
– Вот то, что вы сказали об этом, – голос ее был странный и прерывающийся, – если положить это на одну чашку весов, а на другую все грехи… Они взлетят наверх.
– Что, что? – переспросил он в крайнем волнении.
– Вы подошли ко мне беззащитный. Что же я могу сделать, как не полюбить вас за это…
Дальше не было слышно. Николай Иванович зажмурился и вдруг глухо заплакал в трубку и не мог удержаться от муки и счастья…
– Бедный, родной… – услышал он легкий шепот…
* * *
Некоторое время Николай Иванович тыркался у себя по комнате, не соображая,